Дэвид Дайчес. Сэр Вальтер Скотт и его мир Женитьба

ЖЕНИТЬБА


В эти годы Скотт питал страстное романтическое чувство к мисс Вильямине Белшес, дочери сэра Джона Стюарта Белшеса, человека, которого едва ли могла привести в восторг мысль о том, чтобы выдать свое дитя за взбалмошного молодого человека с неопределенными видами на будущее. Мисс Белшес, похоже, давала Скотту основания рассчитывать на ответное чувство, но все кончилось тем, что в октябре 1796 года она вышла за состоятельного молодого банкира, и друзья Скотта какое-то время опасались, как бы он с горя не помешался. Гордость его была уязвлена, как и сердце, и он написал стихотворение, завершавшееся строками:


Любви неверной ясный взор Не омрачила грусть разлуки.


Он, конечно, справился с этим, более того - снова влюбился и женился всего через год с небольшим. Но забыть первую любовь он так и не смог, память о ней преследовала его всю жизнь. О ней он думал, создавая образ Зеленой Мантильи в романе "Редгонтлет", к ней возвращался в прочувствованных строках своего "Дневника", который начал вести в последние годы. Шарлоттой Карпентер, или Шарпантье, он увлекся, познакомившись с ней во время поездки в Озерный край поздним летом 1797 года. Разочаровавшись в первой любви, он повел пылкую осаду, и 24 декабря они обвенчались в Карлейле.


Шарлотта, родившаяся в декабре 1770 года, была француженкой - дочерью Жана Франсуа Шарпантье, Ecuyer du Roi de l'Academie de Lyon 70 Ее мать, вышедшая за человека много старше себя, прибыла в Лондон в 1784 или 85 году, так что Шарлотта и ее младший брат выросли в лоне англиканской церкви. Мадам Шарпантье вернулась во Францию в 1786 году и умерла там два года спустя; дети остались в Англии на попечении лорда Дауншира. Относительно происхождения Шарлотты и характера отношений между ее матушкой и лордом Даунширом не все ясно; теперь мы знаем, что история Локхарта о мадам Шарпантье - француженке-роялистке, бежавшей вместе с детьми от Революции, - была выдумкой.


Прежде чем получить согласие на брак с протеже лорда Дауншира, Скотту пришлось его улещать, что он и сделал в письменном виде с отменным тактом и обходительностью. Не будучи красавицей, Шарлотта отличалась веселым жизнерадостным нравом, и жизнерадостность Скотта находила у нее отклик. К тому же она была практична и честолюбива на свой радостно-наивный манер и твердо верила в будущее Скотта. Адвокатура приносила ему в то время ежегодно не более 150 фунтов, но в придачу к ним помогал деньгами отец, который тогда был уже стар, часто болел и, скончавшись в 1799 году, щедро обеспечил вдову и выделил круглую сумму для раздела между детьми, так что доля Скотта заметно увеличила его благосостояние. Братец Шарлотты Шарль, получивший благодаря лорду Даунширу хорошее место в индийском отделении Восточно-Индийской компании (тогда-то он и сменил фамилию Шарпантье на Карпентер), тоже помог чем мог, выделив сестре ежегодное содержание в 500 фунтов.


После двенадцати лет супружества Скотт писал 21 января 1810 года леди Эйберкорн, одной из нескольких титулованных дам, с которыми он долгое время состоял в дружеской, даже задушевной переписке, отвечая на ее вопрос, был ли он когда-нибудь по-настоящему влюблен. (Вопрос можно было бы счесть бестактным, но то, что Скотт дал на него спокойный и точный ответ, проливает свет на характер этой эпистолярной дружбы.) Похвалившись, что продал свою новую поэму "Дева озера" за 2000 гиней 71, благо давно усвоил заповедь барышников-лошадников "покупай за фунт, продавай за гинею", он переходит на другие темы, включая заданный ему щекотливый вопрос, на который и отвечает: "Мы с миссис Скотт вступили в брак по обоюдному согласию, движимые самой искренней взаимной симпатией, и за двенадцать лет совместной жизни она не только не ослабела, но скорее окрепла. Конечно, ей недоставало того самозабвенного любовного пыла, каковой, думается, человеку суждено испытать в жизни лишь один-единственный раз. Тот, кто, купаясь, едва не пошел ко дну, редко отважится снова соваться на глубокое место".


Все свидетельства говорят о том, что здесь он ни на шаг не отступает от истины. Скотт постепенно приучился видеть в жене любящую помощницу, она же в дни их быстрорастущего преуспеяния была гордой и всем довольной женой знаменитого и, судя по всему, богатого человека. Когда в начале 1826 года он лишился чуть ли не всех своих денег, Шарлотта оказалась не в состоянии уразуметь это или поверить в катастрофу, но тогда она уже сильно болела и через несколько месяцев умерла. Зная о том, что она умирает, Скотт отправился из Абботсфорда в Эдинбург исполнять свои секретарские обязанности в Сессионном суде (от чего его охотно могли бы освободить, учитывая обстоятельства). Он записал в "Дневнике", что "прощание могло бы пойти ей во вред; а все, что я мог ей поведать, не стоило такого риска Воспоминание об этом надрывает мне сердце, как и мысль, что более мне не придется надеяться на совет и поддержку существа, которому можно было доверить все что угодно". Через одиннадцать дней после ее кончины он заносит в "Дневник": "Увы! Нет у меня теперь подруги, чье общество облегчило бы одиночество этих ночных бдений". Позднее он упомянет все в том же "Дневнике", как не хватает ему ее утешения и заботы, и жалуется, что никогда уже не войдет она к нему в кабинет, когда он занят работой, чтобы разжечь камин и спросить, не нужно ли ему чего. Да, "искренняя симпатия", которая по прошествии лет "не только не ослабела, но скорее окрепла", заверена надежным свидетелем. При всем несходстве характеров супругов их брак был удачным.


Примечания.


70. Шталмейстер Лионской (военной) академии (франц.)


71. Гинея - золотая монета достоинством в один фунт один шиллинг (шиллинг равнялся 5 пенсам, то есть 1/20 фунта), а также единица денежных расчетов, составляющая эту сумму.

Батай Ж. Литература и зло Жене

Жене


Жене и исследование Сартра о нем


"С самого раннего детства у найденыша проявляются дурные наклонности - он обкрадывает бедных крестьян, его усыновивших. Ему делают внушение, он ожесточается, сбегает из детской колонии, куда его необходимо было отправить, ворует и грабит с новой силой, и, в довершение всего, торгует собой. Он живет в нищете, попрошайничает, подворовывает, спит с кем ни попадя, всех предает, но ничто не может охладить его пыл: он ждет момента, чтобы бесповоротно отдаться злу; он решает делать все худшее в любых обстоятельствах, и, поскольку он усвоил, что самое ужасное преступление - не совершить зло, а показать его, он пишет в тюрьме произведения, являющиеся апологией зла и попадающие под действие закона. Именно из-за этого он расстается с мерзостью, нищетой и тюрьмой. Его книги печатаются, их читают, режиссер, награжденный орденом Почетного легиона, ставит в своем театре одну из его пьес, побуждающих к убийству. Президент Республики сокращает ему срок тюремного заключения, который он должен отбыть за свои последние правонарушения, потому что в своих книгах кичился тем, что совершил их; а когда перед ним предстает одна из его последних жертв, она произносит: "Очень польщена, сударь. Вы только пишите дальше"1.


Сартр продолжает: "Вы скажете, что это невероятная история, и тем не менее она произошла с Жене".


"Дневник вора" и его автор как личность будто специально созданы, чтобы производить впечатление. Жан-Поль Сартр посвящает и тому, и другому очень много времени, и я могу заранее сказать, что эта работа - одна из наиболее достойных. Для того чтобы сделать памятник из этой книги, есть все необходимое: прежде всего, охваченное ею пространство, недюжинный ум ее автора; поразительно интересный сюжет и его новизна; кроме того, удушливая агрессивность и торопливое движение, усиленное многократным повторением, из-за которого это движение иногда затруднено. В конечном счете после книги остается смутное ощущение катастрофы и чувство, что все оказались в дураках, и все-таки она проясняет положение современного человека - все отрицающего, бунтующего, вне себя.


Будучи уверенным в своем интеллектуальном превосходстве, тренировать которое, даже с точки зрения Сартра, бессмысленно, особенно в эпоху разложения и выжидания, писатель, подарив нам "Святого Жене", написал, наконец, книгу, его выразившую. Никогда еще его недостатки не были столь очевидными, никогда еще он так долго не путался в своих мыслях, никогда еще не был так сдержан в своих тайных восторгах, проходящих по жизни и украдкой освещающих ее, на которые так скупа судьба. В этом настрое обнаруживается решение снисходительно отнестись к описываемым ужасам. Многократное повторение является отчасти следствием некоего действия, отдаляющего от намеченного пути. Если взглянуть иначе, жестокость, препятствующая наивным моментам счастья, представляется мне несправедливой; но тот, кто ограничен наивностью, противостоит пробуждению. В этом смысле, хотя меня это удивляет, я даже в шутку не отказываюсь от заразительных едких суждений, не позволяющих разуму поддаться искушению отдыхом. В конечном итоге в рассуждениях "Святого Жене" меня восхищает только ярость "ничтожности" и отрицания самых притягательных ценностей; ярость, которой придается некая законченность благодаря каждый раз по-новому раскрашенной гнусности. Когда сам Жан Жене рассказывает о полученном удовольствии, описывая свои похождения, то есть от чего смутиться, но когда об этом говорит философ?.. Мне кажется, речь идет о том - и я, во всяком случае, хотя бы частично прав, - чтобы отвернуться от возможного и безучастно открыться невозможному.


В этом огромном исследовании мне видится не только одна из самых ценных книг нашего времени, но и шедевр самого Сартра, который никогда не писал ничего столь выдающегося, с такой силой вырывающегося из обычной песчаной дюны, нанесенной мыслью. Чудовищные книги Жана Жене стали удачно выбранной отправной точкой: они позволили Сартру полностью использовать мощность ударной силы и вихревой поток, параметры которого ему известны. Через объект своего исследования он смог затронуть самое наболевшее. Это должно было быть сказано, поскольку "Святой Жене" представлен вовсе не как крупная философская работа. Сартр говорил об этом таким образом, что мы были бы вправе ошибиться. Жене, говорит он, "разрешил напечатать свое полное собрание сочинений с биографией и вступительной статьей подобно тому, как опубликовали Паскаля и Вольтера в серии "Великие французские писатели"..."2 Я подчеркиваю намерение Сартра поднять на щит писателя, который, несмотря на необычность, бесспорный талант и тревогу, испытываемую им как человеком, далек от того, чтобы, согласно всеобщему признанию, считаться равным великим мира сего. Возможно, Жене - жертва моды; даже лишенный ореола, которым его окутали снобы от литературы, Жене и так - наиболее достойный. Впрочем, не буду настаивать. В любом случае было бы неправильно расценивать объемистый труд Сартра как обычное предисловие. Этот литературный анализ - один из самых свободных и решительных, которые когда-либо философы посвящали проблеме Зла, если только он не был осуществлением некоего более отдаленного намерения.


Отдаться злу без остатка


Прежде всего это относится (и не просто относится) к опыту Жана Жене, лежащему в основе проблемы. Жан Жене предложил отправиться на поиски Зла, как другие идут искать Добро. В этом и заключается опыт, абсурдность которого заметна с первого взгляда. Сартр наглядно продемонстрировал, что мы ищем Зло тогда, когда принимаем его за Добро. Эти поиски либо кончаются разочарованием, либо оборачиваются фарсом. Но, если даже они обречены на неуспех, они все равно интересны.


И прежде всего интересна форма бунта того, кого отвергло общество. Брошенному своей матерью, воспитанному в приюте Жану Жене было тем более трудно адаптироваться в нравственном обществе, что он был умственно одарен. Он совершил кражу, и тюрьма, последовавшая за исправительной колонией, стала его уделом. Однако если у изгнанных из общества, считающих себя поборниками справедливости, нет "средств свергнуть существующий порядок... то они и своего не создают"; больше всего их восхищают "ценности, культура и обычаи привилегированных каст...: вместо того чтобы со стыдом носить позорное клеймо, они говорят о нем с гордостью". "Мерзкий черномазый, - говорит один негритянский поэт. - Ну и что! Да, я - мерзкий черномазый, но мне нравится моя чернокожесть, чем белизна вашего лица"3. В такой непосредственной реакции Сартр видит "этическую стадию бунта"4, которая ограничивается "достоинством". Но это достоинство противостоит всеобщему достоинству, а достоинство Жене является "требованием Зла". Значит, он не смог бы сказать с гневной простотой Сартра: "наше мерзопакостное общество". Для него общество не мерзопакостное. Такую оценку можно дать, если еще до того как вносится уточнение, уже выражено оправданное презрение; я всегда могу сказать о самом холеном мужчине: "это мешок с испражнениями" и, если общество обладает достаточной силой, оно отвергнет то, что считает мерзопакостным. Для Жене мерзопакостно не общество, а он сам: он бы определил мерзость как то, что он есть, чем он является пассивно, но чем гордится. Впрочем, мерзость, существующая в обществе, не столь важна, поскольку она производив от людей, внешне испорченных, чьи действия наполнены "положительным содержанием". Если бы люди могли достичь той же цели честным способом, они бы так и сделали: Жене выбирает мерзость, даже если она несет одни страдания, он выбирает ее ради нее самой, не обращая внимания на удобства, которые он в ней находит, он выбирает ее ради дурманящего влечения к мерзости, в которую погружается полностью - подобно мистику, в своем экстазе растворяющемуся в Боге.


Самовластность и святость зла


Их близость неожиданна, но настолько очевидна, что, цитируя фразу Жана Жене, Сартр восклицает : "Правда, похоже на мольбы верующего в период засухи?"5 Это соответствует основному стремлению Жене к святости, которую он считает "самым красивым словом во французском языке", но добавляет к священному оттенок скандала. Выясняется, почему Сартр назвал книгу "Святой Жене".


Выбор высшего Зла в действительности связан с выбором высшего Добра; одно с другим объединены непримиримостью - каждое со своей стороны. Однако нас не обмануть заявлением об этой непримиримости: достоинство и святость Жене всегда имели лишь один смысл: единственный путь к обоим лежит через мерзость. Это святость шута, нарумяненного как женщина, в восторге от того, что над ним смеются. Жене изобразил себя несчастным, носящим парик и продающим себя, окруженным похожими на него невыразительными людьми; в баронской короне, украшенной фальшивыми жемчугами. Когда корона падает и жемчуг рассыпается, он вынимает у себя изо рта вставную челюсть, кладет ее на голову и кричит, разевая провалившийся рот: "Ну что, милые дамы! Я все равно королева!"6 Тут притязание на жуткую святость совпадает с любовью к смехотворной самовластности. Это отчаянное желание Зла становится понятным, когда вскрывается глубинная сущность священного, величие которого лучше всего проявляется, если вывернуть его наизнанку. В ужасе, который сам Жене попытался выразить, есть некий дурман и аскеза: "Кюлафруа и Божественная, обладающие тонким вкусом, будут всегда любить то, что они ненавидят: это и есть, в некоторой степени, их святость, поскольку это - отречение"7. Забота о самовластности, о том, чтобы стать самовластным, любить то, что относится к власти, дотронуться до этого, этим наполниться - вот что завораживает Жене.


У такой примитивной самовластности существуют разные обманчивые ипостаси. Сартр показывает его величественную сторону, идя вразрез со стыдливостью Жене, который, являя собой ее изнанку, есть тем не менее сама стыдливость. "Опыт Зла, - пишет Сартр, - есть царственное cogito, открывающее совести свою необычность перед лицом Бытия. Я хочу быть чудовищем, ураганом, все человеческое мне чуждо, я преступаю все законы, созданные людьми, я растаптываю все ценности, ничто человеческое не может ни определить, ни ограничить меня; и все-таки я существую, я буду ледяным дыханием, которое положит конец моей жизни"8. Бессодержательно? Наверно!


Но неразрывно связано с еще более терпким и противным вкусом, который придает этому Жан Жене: "Мне было шестнадцать... в моем сердце я не сохранил ни одного местечка, куда можно было бы положить ощущение моей невинности. Я считал себя трусом, предателем, вором, педиком - кем я был в глазах других... Я знал, что состою из отбросов и в остолбенении наблюдал за собой. Я стал мерзостью"9. Сартр увидел и прекрасно понял эту царственность, свойственную Жене как личности. "Если, - пишет Сартр, - он так часто сравнивает тюрьму с дворцом, то, значит, он представляет себя задумчивым, наводящим страх монархом, огражденным от подчиненных, подобно древним властителям, недоступными стенами, запретами и двойственностью священного"10. Неточность, небрежность и ирония этой аналогии говорят о безразличии Сартра к проблеме самовластности11. Жене, связывающий себя отрицанием всяческих ценностей, тем не менее заворожен высшей ценностью, тем, что свято, самовластно и божественно. Попросту говоря, он, может быть, не очень-то искренен, он никогда не был искренним, и никогда ему не удастся им стать, но он маниакально каждый раз говорит о полицейской машине, окутанной "очарованием высокомерного горя", "царственного горя" или о "величественном, медленно убегающем вагоне, перевозящем [его] среди толпы, склонившейся в знак уважения"12. Неизбежность иронии - эту иронию Жене больше выстрадал, чем пользовался ей - не могла бы скрыть трагическую связь наказания и самовластности: Жене может властвовать только во Зле, самовластность, видимо, и есть Зло, а Зло только тогда Зло, когда наказуемо. Кража менее престижна, чем убийство, тюрьма, эшафот. Истинная царственность преступления - царственность убийцы перед казнью. Воображение Жене пытается ее возвеличить с неким, как нам может показаться, пристрастием, но когда в тюрьме он бравирует тем, что попал в карцер, и восклицает: "я живу в седле... я вхожу в жизнь других людей как испанский гранд входит в севильский собор"13, его бравада оказывается хрупкой и наделенной смыслом.


Подкрадывается ли смерть со всех сторон, принес ли ее преступник и ждет ли он ответного удара - везде тоска Жене придает полноту воображаемому самовластию; это, скорее всего, еще один обман, но вне непосредственно воспринимаемого мира, лишенного очарования и счастья, не является ли мир человека весь целиком плодом воображения или фантазии? Зачастую плод чудесен, но еще чаще опасен. В социальном плане более тонкий величественный Аркамон в своей камере внушает больше почтения, чем Людовик XVI в Версале, хотя почтение основывается на одном и том же. Напыщенность слога, без которой редко обходится Жене, несмотря ни на что, отодвигается в тень, когда речь идет об Аркамоне во тьме карцера, "похожем" на невидимого далай-ламу"14. Сложно не пережить болезненное ощущение после этой короткой фразы - аллегории казни убийцы: "Его украсили трауром богаче, чем столицу, где только что убили короля"15.


Наряду с идеей святости неотвязная идея королевского достоинства является лейтмотивом творчества Жене. Приведу другие примеры. Жене пишет об одном "колонисте" исправительного лагеря в Метре: "Ему достаточно бнло одного слова, чтобы с него слетело обличье колониста, покрывавшее его чудесной мишурой. Он был королем"16. В другом месте Жене говорит о "парнях, которые кричали как быки, и на чьих головах был заметен ореол от королевской короны"17


О Малыше-Крошечные-Ножки, закладывавшем своих друзей, он писал: "Люди, которые его видят... даже не зная его... на какое-то мгновение оказывают этому незнакомцу почтение, свидетельствующее о его самовластности; но на него самого эти моменты самовластности подействуют так, что он проживет свою жизнь как властитель"18. Стилитано, которому однажды, когда за шиворот к нему забралась блоха, кто-то сказал: "еще один красавчик на тебя залез" - тоже король, "монарх окраины"19. Метейе, один из колонистов Метре, "выглядел как король из-за того, что считал себя самовластным"20. Весь в пунцовых гнойниках, восемнадцатилетний уродливый Метейе говорил "самым внимательным слушателям, и мне в частности, что он потомок французских королей...". "Никто, - продолжает Жене, - не занимался идеей королевской власти у детей. Я, впрочем, должен заметить, что он был не из тех детей, которые воображали себя дофинами или принцами крови, разглядывая "Историю Франции" Лависса или Байе [1], или иную подобную книгу. Его фантазии питались в основном легендой о Людовике XVII, сбежавшем из тюрьмы. Скорее всего Метейе сам через это прошел". История Метейе не имела бы никакого отношения к царственности преступников, если бы он не был обвинен, возможно несправедливо, в том, что раскрыл побег. "Справедливо такое обвинение или нет, - пишет Жене, - оно ужасно. Подозреваемые жестоко наказывались. Их казнили. Принц крови был казнен. Он был окружен беснующимися подростками, более озлобленными против него, чем Вязальщицы против его предка [2]. Когда вдруг наступила тишина, как это обычно бывает во время бурь, мы услышали, как он прошептал: "С Христом сделали то же самое". Он не заплакал, но, сидя на троне, он внезапно преисполнился величия, и ему почудилось, что Господь сказал ему: "Ты будешь королем, но корона, сжимающая твою голову, будет из раскаленного железа". И я увидел его21 . И возлюбил".


Не очень естественная, но истинная страсть Жене объединяет царственность этой комедии (или трагедии) и царственность Божественной королевы, увенчанной вставной челюстью; на них падает один и тот же свет, они связаны одной и той же ложью. Сбитый с толку Жене в порыве мистицизма доходит до того, что приписывает полиции мрачное и самовластное достоинство: полиция - "демоническая организация, такая же отвратительная, как погребальный обряд или похоронные принадлежности, и такая же привлекательная, как королевская слава"22.


Соскальзывание к предательству и гнусному злу


Ключ к этим устаревшим взглядам (устаревшим в той мере, в какой прошлое, казалось, уже мертвое, более жизненно, чем видимость современного мира) мы находим в неудачной части "Дневника вора", где автор говорит о своей любовной связи с инспектором полиции.


"Однажды, - рассказывает он, - тот попросил меня "заложить" моих приятелей. Соглашаясь на это, я знал, как сделать мою любовь к нему еще сильнее, но от того, что вы больше узнаете о любви, она не становится вашей собственностью"23. По этому поводу Сартр захотел расставить все точки над "i": Жене любит предательство, он видит в нем все лучшее и худшее, что в нем есть.) Разговор Жене с Бернардини, его любовником, проясняет эту проблему. "Бернар, - пишет он, - хорошо знал мою жизнь, но никогда меня ей не попрекал. Как-то раз он попытался оправдаться, что служит в полиции, и заговорил о морали, что мне претило с одной только эстетической точки зрения. Добропорядочность моралистов разбивается о то, что они называют злонамеренностью (тут Жене намекает, вероятно, на свои разговоры с Сартром, с которым они были друзьями). Если они могут доказать мне, что нечто безобразно из-за причиняемого зла, я считаю, что только один могу судить о его красоте и изяществе, прислушиваясь к нарастающим во мне звукам мелодии; один могу отвергнуть или принять его. Меня нельзя больше вывести на прямую дорогу. В крайнем случае можно было бы взяться за мое художественное образование, но с определенным риском для преподавателя: я могу убедить его в своей правоте, особенно если мы оба считаем красоту самовластной "24.


Жене не раздумывает, перед какой властью склониться. Он знает, что сам - властитель. Самовластность, которой он обладает, не нужно искать (она не может быть результатом усилий), она снисходит как благодать. Красота, создающая мелодию, есть нарушение закона, нарушение запрета, что и является сутью самовластности. Самовластность - это возможность презреть смерть и возвыситься над законами, утверждающими жизнь. Она только внешне отличается от святости, ведь святой - это тот, кого притягивает к себе сама смерть, а король притягивает ее как бы сверху. Впрочем, мы никогда не должны забывать, что значение слова "святой" - "священное", а священное указывает на запрет, жестокость, опасность и одно только соприкосновение с ними предвещает уничтожение - то есть Зло. Жене прекрасно знает, что у него перевернутое представление о святости, но он считает его более правильным, чем у других: это область, где пропадают и сливаются противоположности. Только эти пропасти и слияния ведут нас к истине. Святость Жене, распространяющая на Земле Зло, "священное" и запрет, - самая глубокая из всех. Из-за потребности в самовластности он оказывается брошенным на произвол того, что поднимает божественную силу над законами. В состоянии благодати он шагает по торным дорогам, куда его ведут "сердце и святость". Он пишет: "Пути святости как узкие тропинки - невозможно не пройти по ним, а если ты пошел по ним, то нельзя ни обернуться, ни повернуть назад. Святым становятся волею обстоятельств, которая и есть воля Божья!"25 Мораль Жене похожа на ощущение от удара молнии или прикосновение к священному, которое дается Злом. Он живет как заколдованный, очарованный остающимися после всего этого развалинами; в его глазах ничто не может заменить самовластность или святость, исходящую от него или от остальных. Принцип человеческой морали связан с длительностью человеческого существования. Принцип самовластности (или святости) - с существом, чья красота создана безразличием к этой длительности, даже, скорее, притяжением к смерти. Это парадоксальное положение трудно оспорить. Он любит смерть, наказание и разорение... Он любит властных хулиганов, которым отдается, пользуясь их трусостью. "Лицо Армана было лживым, мрачным, злым, бесшабашным, грубым... Он был скотиной... Он редко и неискренно смеялся... Я думаю, что он выработал в себе, в примитивных, как мне кажется, но сделанных из крепких тканей прекрасных пестрых расцветок органах, в жарких и щедрых внутренностях желание утверждать, использовать и выказывать лицемерие, глупость, злость, жестокость, подобострастие и самым непристойным образом делать так, чтобы все эти качества полностью в нем раскрывались". Эта отвратительная личность заворожила Жене больше, чем кто-либо. "Мало-помалу Арман становился Всемогущим в области морали"26. Робер говорит Жене, отдававшемуся старикам, чтобы потом их обокрасть: "И это ты называешь работой?.. Ты нападаешь на стариков, которые умудряются стоять только благодаря пристяжному воротнику и трости". Реплика Армана должна была повлечь за собой "одну из самых отчаянных революций в морали". "Ты что же думаешь, - говорит Арман. - Когда надо - ты слышишь - я не на стариков нападаю, а на старух. И выбираю самых слабых. Мне ведь только деньжата нужны. Отличная работа - это когда получается. Когда до тебя дойдет, что мы не в рыцари нанялись, ты многое поймешь"27 При поддержке Армана "особый кодекс чести у воров показался... смешным" Жану Жене. В один прекрасный день "принцип воли, отделенной от морали рассуждениями и отношением Армана" будет приложен им к "оценке полицейских": он углубился в святость и самовластность и никакая мерзость вплоть до предательства не будет больше волновать его до головокружения и давать ему томительную царственность.


Но здесь есть одно недоразумение: Арман по-своему самовластен: ценность своего положения он доказывает красотой. Но красота Армана зиждется на презрении к красоте, на важности пользы, его самовластность - низменное подобострастие, неукоснительное подчинение выгоде. Это идет, прежде всего, вразрез с менее парадоксальным божеством - Аркамоном, в чьих преступлениях нет абсолютно никакой корысти (явной подоплекой второго совершенного им убийства охранника была дурманящая жажда наказания). У теории Армана есть одна добродетель, которой не обладают убийства Аркамона - ей нет прощения, ничто не может искупить ее гнусность. Сам Арман готов отказаться от любых достоинств своих поступков в угоду деньгам - самому низкому мотиву преступления: поэтому Жене считает, что эта личность обладает ни с чем не сравнимой ценностью и истинной самовластностью. Здесь предполагается наличие двух персонажей - или, по крайней мере, двух противоположных точек зрения. Жану Жене требуется углубленное Зло, полностью противоположное Добру, Зло совершенное, равное совершенной красоте: и Аркамон призван его частично разочаровать. В конце Арман оказывается далек от человеческих чувств, и тогда он гнуснее и красивее. Арман - человек, точно рассчитывающий, он не трус, но вынужден прибегать к трусости, потому что за нее платят. Является ли трусость Армана скрытой и эстетской или, может быть, он бескорыстно делает этот выбор? Тогда он был бы виноват перед самим собой. Только наблюдающий за ним Жене может рассматривать его трусость с эстетической точки зрения. Он приходит от него в восторг как от восхитительного шедевра; тем не менее он перестал бы восхищаться, если бы заметил, что тот сознает себя художественным произведением. Арман вызвал восхищение Жене тем, что отверг всякую возможность им восхищаться; сам Жене потерял бы престиж в его глазах, если бы признался в своем эстетизме.


Тупиковость беспредельного нарушения границ


Сартр обнаружил, что неустанно разыскивая Зло, Жене оказался в тупике. По всей видимости, в этом тупике нашел (в очаровании Армана) наименее убедительную позицию, но, в любом случае, понятно, что он хотел невозможного. Утверждение в нищете было для Жене следствием высшей самовластности, которой в его глазах обладал наименее самовластный из его любовников. Это как раз то, о чем пишет Сартр": "Злодей желает Зла ради Зла, и именно в своем отвращении к Злу он должен обнаружить притягательность Греха" (понятие радикального Зла создано, по мнению Сартра, "честными людьми"). Но если Злодей "не ужасается Злу, если он делает это по велению страсти, тогда... Зло становится Добром. Следовательно, тот, кто любит крова и насилие подобно Ганноверскому мяснику [4], может считаться невменяемым преступником, но он не настоящий злодей". Я лично сомневаюсь, что кровь для мясника имеет такой же привкус, если она не пахнет преступлением, запрещенным изначальным законом, который противопоставляет человечество, законы соблюдающее, животному, не подозревающему об их существовании. Я полагаю, что для Жене его проступки были бы свободно оправданы "несмотря на его чувствительность" из-за одной только привлекательности Греха. Здесь, да и в других местах трудно высказаться однозначно, но Сартр это делает. Жене почувствовал дурман запрета, знакомого и элементарного, закрытого, по правде говоря, для современной мысли: поэтому ему и пришлось "искать причины (поступать плохо) в ужасе, (внушенном) ему (дурным поступком) и в своей необычной любви к Добру"28. В этом нет абсурдности, о которой говорит Сартр: не обязательно настаивать на этом абстрактном представлении. Я могу исходить из общеизвестной реальности, запрета на обнаженное тело, всегда требовавшегося от жизни общества.


Даже если один из нас не обращает внимания на это приличие, имеющее в большинстве случаев значение Добра, обнажение партнерши возбуждает в нем сексуальное желание: с этого момента Добро, оно же приличие, становится причиной совершения Зла: первое нарушение правила провоцирует его сильнее, распространяясь как заразная болезнь, и он все дальше отдаляется от правила. Запрет, которому мы подчиняемся - по крайней мере пассивно, - лишь небольшая помеха желанию малого Зла, которым является обнажение другого или другой: с этого момента Добро - то есть приличие - становится для нас причиной (что автор книги "Бытие и Ничто" считает абсурдным) совершения Зла. Данный пример не может быть рассмотрен как исключение, скорее наоборот, мне кажется, что вообще проблема Добра и Зла сводится к одной основной теме неправильности (понятие, введенное Садом). Сад сразу заметил, что неправильность лежит в основе сексуального возбуждения. Законы (правила) хороши - они суть само Добро (Добро, посредством которого человек продлевает свое существование), однако ценность Зла объясняется возможностью нарушить правило. Преступление пугает подобно смерти, и все-таки оно притягательно, и кажется, что человек цепляется за существование из-за своего малодушия, что невоздержанность призывает отнестись к смерти с презрением, необходимость в котором возникает сразу после несоблюдения правила. Все эти принципы связаны с жизнью человека, они лежат в основе Зла, геройства и святости. Но Сартру сие не ведомо29 Те же принципы неправомерны по другой причине - отсутствия чувства меры у Жене. Они предполагают чувство меры (лицемерие), которое отвергает Жан Жене. Притягательность неправильности держится на притягательности правила. Когда Арман соблазняет его. Жене лишается и того, и другого - остается только выгода. С появлением жажды правонарушения доводы Сартра вновь приобретают смысл. Воля Жене больше не похожа на тайную волю первого встречного (первого встречного "грешника"), которая довольствуется незначительной неправильностью; ей требуется тотальное отрицание запретов, беспрестанно продолжающиеся поиски Зла вплоть до того момента, когда, сметя все барьеры, мы разлагаемся полностью. После этого Жене, как отмечает Сартр, попадает в безвыходное положение: у него больше нет никакого стимула к действию. Действительно, смысл его лихорадочного движения - в притягательности греха, но, если он отрицает законность запрета, если у него нет больше грехов, что тогда? Если их больше нет, тогда "Злодей предает Зло" и "Зло предает Злодея"; стремление к некоему "ничто", не желающему себя ограничивать, сводится к жалкой суете. По-прежнему восхваляется подлость, но проповедь Зла напрасна: то, что раньше считалось Злом, теперь лишь вид Добра, а поскольку его притягательность объяснялась способностью к уничтожению, в уже закончившемся уничтожении оно ничего не значит. Злость хотела "обратить наибольшую часть человеческого существа в Небытие. Но ее действие является воплощением и поэтому одновременно происходит превращение Небытия в Бытие, и самовластность злодея оборачивается рабством"30 Другими словами. Зло становится обязанностью, что уже есть Добро. Начинается беспредельное ослабление, идущее от непреднамеренного убийства к самому подлому расчету, к неприкрытому циничному предательству. Запрет не дает больше ощущения запрета и окончательно тонет, постепенно теряя чувствительность нервов. Если бы он не лгал, если бы литературный прием не помог бы ему выгородить перед другими то, что он сам признает лживым, у него ничего не осталось бы. В ужасе, что его больше не дурачат, он хватается за последнюю соломинку - дурачить других, чтобы иметь возможность при случае хоть на мгновение подурачить самого себя.


Общение невозможно


Сартр заметил необычную затрудненность, лежащую в основе произведений Жене. У Жене-писателя нет ни сил, ни намерения общаться со своим читателем. Создание его произведений подразумевает отрицание тех, кто их читает. Сартр увидел это, но не сделал вывода, что в таких условиях подобное произведение - не произведение, а некий эрзац, наполовину заменяющий высшее общение, к которому стремится литература. Литература - это общение. Она исходит из самовластного автора; отрешась от ограничений отдельного читателя, она обращается к самовластному человечеству. Автор отрицает самого себя, свою оригинальность во имя произведения, но в то же время он отрицает оригинальность читателя во имя чтения. Литературное творчество - в той мере, в какой оно сопричастно поэзии - самовластный процесс, сохраняющий общение в виде остановившегося мгновения или цепочки таких мгновений, и отделяющий общение в данном случае от произведения, но одновременно и от читателя. Сартру это известно (у него, не знаю почему, всеобщее главенство общения над общающимися людьми вызывает ассоциацию только с Малларме [5], который ясно высказывался по этому поводу): "У Малларме, - говорит Сартр, - читатель и автор самоуничтожаются одновременно, взаимно гаснут, чтобы в конечном итоге остался один Глагол"31. Вместо "у Малларме" я бы сказал "везде, где присутствует литература". Как бы то ни было, даже если данный процесс оканчивается явным абсурдом, на то там и был автор, чтобы устранить себя из произведения; он обращается к читателю, чтобы самоустраниться (иными словами, стать самовластным, уничтожив свое обособленное существование). Сартр достаточно произвольно говорит о некоей форме сакрального или поэтического общения, где участники или читатели "чувствуют, как становятся предметом"32. Если общение имеет место, тот, к кому обращено действие, сам на мгновение частично становится общением (изменение неокончательное и длящееся недолго, но все-таки оно имеет место, в противном случае общения просто нет); как бы то ни было, общение - противоположность предмета, определяемого тем, что его возможно обособить. В действительности между Жене и его читателями не происходит общения через его творчество, и, несмотря на это, Сартр уверяет, что произведение самоценно: он сравнивает действие, к которому оно сводится, с сакрализацией, а затем с поэтическим творчеством. По мнению Сартра, Жене был бы тогда "коронован читателем". "По правде говоря, - тут же добавляет он, - он не осознает эту коронацию33. Далее он приходит к выводу, что "поэт... требует признания публики, которую он сам не признает". О каком-либо уклонении в сторону не может быть и речи, я вполне четко могу заявить, что священнодействие и поэзия суть либо общение, либо ничто. Произведения Жене, подтверждающие смысл предыдущего высказывания, что бы о них ни говорили, не являются ни сакральными, ни поэтическими, так как автор отказывается от общения.



Идею общения трудно осознать в силу ее многозначности. Чуть позже я постараюсь сделать понятной ценность, обычно неосознаваемую, но сначала я хотел бы подчеркнуть, что идея общения, предполагающая двойственность, даже лучше сказать, множественность тех, кто общается, требует их равенства в пределах данного общения. Жене не только не намерен поведать о том, что он пишет, но в зависимости от своего намерения превратить общение в карикатуру или эрзац, автор отказывает читателям в основополагающем сходстве, которое должно возникнуть благодаря силе его творчества. Сартр пишет: "Публика преклоняется перед ним, соглашаясь признать некую свободу, которая, как он отлично знает, не допускает его собственной". Сам Жене ставит себя если не выше, то, уж во всяком случае, вне тех, кто его читает. Забегая вперед, он предупреждает их возможное презрительное отношение (впрочем, редко возникающее у его читателей): "Я считаю, - пишет он, - что у воров, предателей, убийц, лицемеров есть подлинная красота - красота глубокой ямы, которой нет у вас "34. Жене не ведом кодекс чести: формулируя свою мысль, он не хочет поиздеваться над читателем, но в действительности издевается над ним. Меня это не задевает, я различаю то смутное пространство, где исчезают лучшие порывы Жене. Ошибка Сартра частично в том, что он понимает его слова буквально. Мы очень редко - когда речь идет об извечных темах Жене - можем довериться тому, что он говорит.



Но даже тогда мы должны помнить о безразличии, с которым он говорит как бы невзначай, готовый любую минуту нас надуть. Мы сталкиваемся с наплевательством по отношению к чести, до которого не дошел даже дадаизм, так как кодекс чести дадаистов гласил, что ничто никогда не имеет смысла и что связное на первый взгляд предложение быстро теряет свою обманчивую внешность. Жене рассказывает об одном "подростке... достаточно честном, чтобы помнить о Метре как райских кущах"35. Мы не можем отрицать пафос, сопровождающий здесь слово "честный": исправительная колония Метре была настоящим адом! Суровость администрации усугублялась жестокостью "колонистов" по отношению друг к другу. Самому Жене хватает честности признать, что детская каторга была местом, где он получил адское удовольствие, ставшее для него райским. Однако исправительная колония Метре не сильно отличалась от централа Фонтевро (где Жене как раз нашел "подростка" Метре): у населявших оба этих заведения было много сходного. Жене, часто прославлявший тюрьмы и их обитателей, в конце концов написал следующее: "Я вижу тюрьму без ее священных прикрас, обнаженную, и нагота ее жестока. Заключенные - всего лишь несчастные люди со съеденными цингой зубами, сгорбленные болезнями, плюющие, харкающие, кашляющие. Они идут из камер в цех в огромных, тяжелых, хлопающих сабо; дырявые носки из рогожи, в которых они таскаются, ороговели от грязи, получившейся из смеси пыли и пота. От них воняет. Они - подлецы, но тюремные надзиратели, стоящие напротив, - еще подлее. Теперь они лишь обидная карикатура на красивых преступников, которых я видел, когда мне было двадцать, и я никогда ни перед кем не раскрою пороки и уродство тех, в кого они сами превратились, чтобы отомстить за зло, которое они мне причинили, и за неприятности, которые случились со мной из-за их невообразимой тупости"36. Речь идет не о том, чтобы узнать, правдиво ли свидетельство Жене, но о том, создал ли он литературное произведение в том смысле, в каком литература есть поэзия, в каком она в глубине своей, неформально является священной. Для этого, видимо, мне придется подчеркнуть неясное намерение какого-нибудь автора, влекомого только неопределенным движением, вначале беспорядочным и бурным, но, по сути, безразличным, не способным привести к вершине страсти, предполагающей на мгновение абсолютную честность.



У самого Жене нет сомнений в своей слабости. Создание литературного произведения не может быть, как мне кажется, самовластным процессом; это истинно, если произведение требует от автора преодолеть в себе несчастного человека, достойного мгновений своей самовластности; иными словами, автор должен искать в своем произведении и в самом себе то, что через презрение его собственных границ и слабостей не участвует в его глубинном раболепии. Тогда, пользуясь некоей неуязвимой обоюдностью, он может отрицать своих читателей, без мысли которых его произведение не смогло бы существовать; он может отрицать их в той мере, в какой он отрицает сам себя. Это означает, что при мысли об этих ему известных неясных существах, отяжеленных раболепием, он может прийти в отчаяние от книги, которую пишет, но вне самих себя эти реальные существа всегда напоминают ему о человечестве, не устающем быть человечным, никогда не подчиняющемся окончательно и всегда стоящем выше средств, поскольку оно - цель, для достижения которой они используются. Создать литературное произведение - значит отвернуться от раболепия как от всякого уничижения; говорить самовластным языком, идущим от самовластности, заложенной в человеке, обращенной к самовластному человечеству. Любитель литературы смутно чувствует (зачастую даже неточно из-за мешающих ему предрассудков) эту истину. Жене сам ее чувствует. Он пишет: "При мысли о литературном произведении я бы только пожал плечами"37. Позиция Жене диаметрально противоположна наивному представлению о литературе, которое можно считать начетническим, но которое, несмотря на свою труднодоступность, принято повсеместно. Конечно, мы не должны отворачиваться, прочитав "... я писал, чтобы заработать денег". "Писательская работа" Жене достойна всяческого интереса. Жене волнует проблема самовластности. Но он не разглядел, что самовластность требует сердечного порыва и соблюдения правил игры, посколько она дается в общении. Жизнь Жене неудачна, и то же можно сказать о его книгах, хотя они имели успех. Они далеко не рабские, так как стоят выше большинства работ, считающихся "художественными"; однако они и не обладают самовластностью, поскольку не выполняют ее основного требования - неукоснительного соблюдения правил игры, без которого здание самовластности тут же разрушается. Произведения Жене - смятение недоверчивого человека. Сартр пишет: "Если загнать его в угол, он рассмеется и сразу признается, что здорово над нами подшутил, и что ему только и надо было нас оскандалить: если уж ему вздумалось наречь Святостью это дьявольское и надуманное извращение святого понятия..."38 и т. д.


Неудача Жене


Безразличие Жене к общению проясняет одно определенное явление: его рассказы интересны, но не увлекательны. Трудно придумать что-нибудь более холодное и менее трогательное, чем тот, сверкающий нанизанными друг на друга словами, знаменитый отрывок, где Жене повествует о смерти Аркамона39. Красота этого рассказа напоминает слишком дорогое, но достаточно безвкусное украшение. Его великолепие похоже на блеск Арагона в начале эпохи сюрреализма: та же. непринужденность в словах, то же обращение к непринужденности скандала. Не думаю, что когда-либо исчезнет обольстительность такого рода провокации, но эффект от обольщения впрямую зависит от заинтересованности во внешнем успехе, от того, что предпочтение было отдано лицемерию, которое можно очень быстро почувствовать. Раболепие во время поисков такого успеха для автора и читателей выражается одинаково. И автор, и читатель, каждый со своей стороны, избегают разрыва и уничтожения, сопровождающих самовластность, и ограничиваются - и тот, и другой - престижностью успеха.


Есть еще и другие стороны. Напрасным было бы желание свести Жене к выгоде, которую он сумел извлечь из своего блестящего таланта. Где-то в глубине души у него было стремление никому не подчиняться, но, даже будучи глубоко запрятанным, оно никогда не затмевало работу писателя.


Примечательно, что моральное одиночество и ирония, куда он уходит, держали его вне той потерянной самовластности, желание которой привело его к парадоксам, о которых я уже говорил. В действительности, с одной стороны, поиски самовластности человеком, причиной отчуждения которого является цивилизация, лежат в основе исторических волнений (неважно, идет ли речь о религии, политической борьбе, то есть деятельности, зависящей, по теории Маркса, от отчуждения человека), С другой стороны, самовластность - постоянно ускользающий объект; никто ею не обладал и не будет обладать по одной простой причине: мы не можем ей владеть как объектом, мы вынуждены ее искать. Однако всегда есть отчуждающая тяжесть, ощутимая в практическом использовании предлагаемой самовластности (даже небесные властители, которых воображение могло бы освободить от рабства, подчиняются друг другу в корыстных целях).



В "Феноменологии Духа", развивая диалектику хозяина (господина, властителя) и раба (человека, порабощенного трудом), лежащую в основе коммунистической теории классовой борьбы, Гегель ведет раба к победе, но проявления его самовластности - не что иное, как независимое стремление к рабству; самовластность правит лишь царством неудач. Таким образом, мы можем говорить о несостоявшейся самовластности Жана Жене, как бы противоположной реальной самовластности, законченную форму которой возможно было бы показать. Самовластность, постоянно притягивающая человека, никогда не была доступной, и вряд ли когда-либо станет таковой. Возможно устремиться к обсуждаемой нами самовластности... к ожиданию мгновенной благодати, если усилие, подобное тому, которое мы сознательно совершаем, чтобы выжить, будет не в состоянии нас к ней приблизить. Мы никогда не сможем быть самовластными. Но мы видим разницу между мгновениями, когда мы плывем по воле судьбы, освещаемые божественными и робкими лучами общения, и теми мгновениями, когда, лишенные милости, мы вынуждены воспринимать самовластность как добро. Положение Жене, озабоченного королевским достоинством, знатностью и самовластностью в традиционном смысле слова, есть знак расчета, обреченного на беспомощность. Подумайте о том несметном полчище людей, для которых генеалогия - излюбленное занятие. Жене выгодно отличается от них своими прихотями и пафосом. Но у ученого мужа, отягощенного титулами, и у Жене, пишущего эти строки во время своих испанских скитаний, заметна одна и та же неуклюжесть: "Меня не останавливали ни карабинеры, ни местные власти. Проходившего мимо человека они даже таковым не считали, он был для них забавным результатом какого-то несчастья, к которому неприменимы законы. Я перешел границы неприличия. Например, я мог бы устроить прием принцу крови, испанскому гранду, объявить, его моим двоюродным братом, поговорить с ним на потрясающе красивом языке, и никто бы не удивился. Это не было бы неожиданностью.


- Принять испанского гранда. В каком дворце, спрашивается?


Чтобы вам стало понятно, какова была степень одиночества, наделившего меня самовластностью, использую здесь риторический прием, навязанный мне положением и успехом, изъясняющихся с помощью слов, пригодных для выражения громкой мировой славы. Словесное родство есть способ передать родство моей славы со славой дворянина. Я был связан с королями и принцами тайными, никому не известными родственными отношениями, позволяющими пастушке обращаться на "ты" к королю Франции. Я говорю о дворце (а иначе и не назовешь), представляющем собой архитектурный ансамбль с самыми изысканными деталями, построенном гордостью на моем одиночестве"40


Так же, как в других, ранее цитируемых отрывках, в этих строках речь идет не только о главном занятии - стремиться стать одним из тех, кто является самовластной частью человечества. Тут подчеркиваются смиренность и расчетливость, сопровождающие это занятие, подчиненное самовластности, видимость которой ранее исторически считалась реальной. В то же время подчеркивается дистанция, отделяющая претендента на самовластность, выставляющего напоказ мерзость своих незначительных успехов, - от грандов и королей.


Непродуктивное потребление и феодальное общество


Жене не был способен к общению, и Сартр знал за ним эту слабость. В его представлении Жене приговорен к желанию быть существом, доступным для него самого, объектом, аналогичным вещам, а не сознанию, являющемуся субъектом и не способному рассмотреть себя как вещь, не разрушив себя. (С начала и до конца исследования он постоянно на этом настаивает.) По его мнению, Жене соотносит себя с феодальным обществом, все время навязывающим ему устаревшие ценности. Эта слабость отнюдь не вызывает у Сартра сомнений в подлинности писателя, она дает ему еще один козырь, чтобы защищать его. Он не говорит о том, что вина лежит только на феодальном обществе, обществе прошлого, основанном на земельной собственности, наоборот, ему кажется, что Жене оправдан перед этим устаревшим строем, который воспользовался им, его проступками и его несчастьем, чтобы удовлетворить естественную тягу к тратам (чтобы достичь цели: разрушения благ, потребления). Единственная вина Жене в том, что он морально является продуктом этого еще существующего, но обреченного общества (которое только сейчас начинает исчезать). В любом случае это вина старого общества перед новым, политически победившим строем. Сартр в общих чертах развивает тезис о противостоянии общества, достойного осуждения, то есть "общества потребления" и общества, достойного подражания, о котором он мечтает, а именно "общества производительности труда", что соответствует усилиям, предпринимаемым в СССР41. Достаточно сказать, что Зло и Добро сводятся к вредному и полезному. Конечно, некоторые потребления скорее полезны, чем вредны, но это не чистые потребления, а продуктивные, противостоящие, осуждаемому Сартром феодальному духу потребления ради потребления. Сартр ссылается на Марка Блока42 [6], говоря об "особенном соревновании в тратах, послужившем однажды поводом для театрального представления в Лимузене. Один рыцарь разбрасывал серебряные монеты по заранее вспаханной поверхности, другой освещал кухню церковными свечками, третий, бахвалясь, приказал сжечь живьем всех своих лошадей"43. Реакция Сартра на такие факты закономерна: он, естественно, возмущен, как и многие, любым потреблением, неоправданным пользой. Сартр не понимает, что именно ненужное потребление противостоит производству как властитель подчиненному, а свобода - рабству. Он, не задумываясь, осудит все, что относится к самовластности, о которой я уже сказал, что она "в основе своей" подлежит осуждению. А как же тогда свобода?



Свобода и зло


Найти Зло в свободе - значит помыслить необычно, неконформистски и настолько вразрез с общепринятым, что даже трудно и подумать о том, чтобы это оспорить. Сартр первым делом будет отрицать, что свобода обязательно должна быть Злом. Однако он наделяет ценностью "общество производительности труда" еще до того, как признает ее относительность: тем не менее эта ценность относится к потреблению, в большинстве случаев непродуктивному, то есть к разрушению. Если мы начнем искать связь этих представлений, то скоро заметим, что свобода, даже сохраняя возможные отношения с Добром, всегда, как говорит Блейк о Мильтоне, "невольно на стороне демона". Сторона Зла - сторона покорности и подчинения. Свобода всегда открыта мятежу. Добро связано с закрытостыо правил. Сартр сам пишет о Зле теми же словами, которыми он говорит о свободе: "Ничего из того, что есть, - замечает он по поводу "опыта Зла" Жене44, - не может ни определить, ни ограничить меня; тем не менее, я существую, я буду тем ледяным дыханием, которое уничтожит всю жизнь. Значит, я нахожусь поверх сущности: я делаю, что мне хочется, я делаю себя этим "я хочу""... Как бы то ни было, никто не может идти - что, видимо, хочет сделать Сартр - от свободы к традиционному пониманию Добра, сообразного с пользой45.


Есть только один путь, ведущий от неприятия рабства к свободному ограничению установки на самовластность: неизвестный Сартру путь общения. Лишь когда свобода, нарушение запретов и самовластное потребление рассматриваются в той форме, в которой они действительно даны, обнаруживаются основы морали для тех, кто не oкончательно подчинился необходимости и кто не хочет отказываться от смутно различимой полноты бытия.



Подлинное общение, непроницаемость всего, "что есть", и самовластность


Интерес к произведениям Жана Жене объясняется не их поэтической силой, а выводом, следующим из их слабостей. (Точке так же ценность сартровского эссе не в идеальном освещении, а в рьяности, с которой он рыщет в полной темноте.)


В том, что пишет Жене, есть, как мне кажется, нечто хрупкое, холодное, ломкое, не вызывающее восхищения, нарушающее гармонию. Сам Жене, наверное, отказался бы от нее, если бы мы совершили непростительную ошибку и захотели помочь ему ее обрести. Общение, исчезающее, когда литературная игра испытывает в нем необходимость, может показаться кривлянием; ощущая нехватку чего-то, мы начинаем сознавать, что подлинное общение - яркий сполох, но это не имеет особого значения. В депрессии, возникающей от недостатка контактов, существует прозрачная перегородка, разделяющая нас, читателей, и автора, и я уверен в этом вот почему:


Человечество состоит не из отдельных индивидов, но из их общения между собой; мы всегда представлены, даже самим себе, через систему общения с другими: мы погружены в общение, мы сводимся к постоянному общению, даже в полном одиночестве мы чувствуем его отсутствие как множество возникающих возможностей и как ожидание того мгновения, когда оно прорвется криком, который услышат все остальные. Ведь человеческое существование внутри нас, в тех периодически появляющихся точках, где оно сворачивается - не что иное, как выкрики, жестокий спазм, сумасшедший смех, где от наконец разделенного46 сознания непроницаемости нас и окружающего мира рождается гармония.


Общение, в том смысле, который я вкладываю в это слово, наиболее интенсивно, когда общение во вторичном значении, то есть общение в рамках обычного языка (или прозы, приводящей нас к нам самим, как говорит Сартр, и делающей мир - во всяком случае, на первый взгляд, - проницаемым) оказывается бессильным и равным ночи. В нашей речи есть разные способы, чтобы убедить и найти гармонию47. Мы хотим открыть жалкие истины, соотносящие нашу манеру поведения и действия с тем, как ведут себя и действуют нам подобные. Это постоянное усилие ясно и четко обозначить наше место в мире было бы, по всей вероятности, тщетным, если мы не были бы прежде всего связаны чувством всеобщей субъективности, непроницаемой для самой себя, для которой мир отчетливых вещей тоже непроницаем. Мы должны любой ценой уловить противостояние двух видов общения, но различить их сложно: они накладываются друг на друга, когда не выделено сильное общение. Здесь путается сам Сартр: он сразу увидел (и настаивает на этом в "Тошноте") непроницаемый характер вещей - вещи не общаются с нами ни в каком виде. Но он не обозначил четкую границу между объектом и субъектом. По его мнению, субъективность ясна, она как раз и есть то, что ясно! С одной стороны, он, по-моему, склонен принижать важность объектов, увиденных нами через призму значения, которое мы им придаем и через их использование в этом значении. С другой стороны, он не уделил достаточного внимания проявлению субъективности, постоянно и мгновенно данной нам в осознании других субьективностей, когда как раз субъективность становится непонятной по отношению к непонятности привычных объектов и вообще объективного мира. Естественно, он не может не замечать это изменение, но закрывает глаза на те моменты, когда нас от него тошнит, от того, что в тот миг, когда возникает непонятность, видимость, в свою очередь, становится непреодолимой, приобретая скандальность. То, что есть, в последнюю очередь расценивается нами как скандал; осознание бытия - скандал сознания, и мы не можем и не должны этому удивляться. Однако мы не в праве расплачиваться словами: скандал - то же самое, что осознание, осознание без скандала является, если учесть накопленный опыт, ущербным осознанием четких и ясных вещей как непонятных или осмыслением их таковыми. Переход от понятного к непонятному, к тому, что стало непознаваемым, что вдруг кажется невыносимым, лежит в основе ощущения скандала, но речь идет скорее не о разнице уровней, а об опыте высшего общения людей. Скандал означает, что на мгновение сознание становится осознанием другого сознания, взглядом на другой взгляд (таким запрятанным глубоко внутрь способом оно превращается в озарение и отдаляется от того, что обычно привязывает сознание к длительному и спокойному пониманию объектов).


Если следовать моим рассуждениям, мы видим, что есть существенное различие между слабым общением - основой светского общества (общества активного, если под активностью подразумевать производительность труда) - и сильным общением, дающим два сознания, отраженные одно в другом, или сознания, отраженные одни в других, на откуп чему-то непроницаемому, принадлежащему им в "последнюю очередь". В то же время мы видим, что сильное общение - первоначальное - это непосредственно воспринимаемый мир, высшее проявление существования, возникающее перед нами в множественности сознании и их способности к взаимному общению. Обычная деятельность людей - то, что мы называем "наши занятия", - отделяет их от счастливых мгновений сильного общения рождающих эмоции, которые сопровождают чувственность и ощущение праздника, драму и любовь, разлуку и смерть. Подобные мгновения не равнозначны; мы зачастую стремимся к ним ради них самих (тогда как они имеют смысл только в определенный момент, и было бы неразумно надеяться на их повторение); мы можем добиться их с помощью весьма простых способов. Но это не имеет значения: мы не можем обойтись без нового возникновения того момента (даже если оно болезненно и мучительно), когда объединяющимся и бесконечно взаимопроникающим сознаниям открывается их непроницаемость. Уж лучше схитрить, чем безнадежно и жестоко мучиться: мы утверждаем скандалом, что любой ценой хотим ослабить крепкую цепь, от которой все-таки пытаемся избавиться с наименьшими потерями; в данном случае, речь идет о религии и искусстве (унаследовавшем часть сил, которыми обладает религия). Вопрос общения всегда стоял перед художественным словом: действительно ли оно поэтическое или оно - ничто (лишь поиски особых гармоний либо втолковывание вторичных истин, на которые указывает Сартр, говоря о прозе48).


Самовластность предана


Между таким образом представленным сильным общением и тем, что я называю самовластностью, нет никакой разницы. Общение предполагает на мгновение самовластность тех, кто общается между собой, и соответственно самовластность подразумевает общение, не имея установки на общение, она не может считаться самовластностью. Необходимо подчеркнуть, что самовластность - всегда общение, а общение, если оно сильное, всегда самовластно. Если придерживаться такой точки зрения, опыт Жене представляет для нас исключительный интерес.


Для того чтобы объяснить смысл опыта, приобретенного не только писателем, но и человеком, нарушившим все законы общества и все запреты, на которых оно зиждется, я должен буду исходить из чисто человеческого аспекта самовластного общения. Человек, в отличие от животного, произошел из соблюдения запретов, причем некоторые были общими для всех: так, например, правила, препятствующие инцесту, прикосновению к менструальной крови, непристойному поведению, убийству, поеданию человеческого мяса. Мертвые в первую очередь являются объектом предписаний, выполняемых всеми, но различных в зависимости от времени и места. Общение или самовластность заданы в жизненных границах, определяемых общими запретами, к которым иногда добавляются многочисленные табу. Вне всякого сомнения, подобные ограничения в различной степени препятствуют полноценной самовластности. Мы воспринимаем как должное, что стремление к самовластности связано с нарушением одного или нескольких запретов. В качестве примера скажу о властителе Египта: его не касалась недопустимость инцеста. Точно так же жертвоприношение - самовластное действие - носит характер преступления; убивать жертву - значит действовать вопреки предписаниям, законным в других обстоятельствах. Взглянем на проблему шире: праздник - "самовластное время" - допускает и рекомендует поведение, несообразное законам "мирского времени". Таким образом, путь к созданию самовластного или священного элемента самовластности - из государственного деятеля или из жертвы, предназначенной для заклания - является отрицанием одного из запретов, общее соблюдение которых делает нас людьми, а не животными. Это означает, что самовластность в той мере, в какой человечество к ней стремится, требует от нас, чтобы мы оказались "выше сущности", ее составляющей. Это означает, что высшее общение происходит при одном условии: совершении Зла, то есть нарушении запрета49.


Жене точно соответствовал классическим образцам, когда искал самовластность во Зле, когда Зло позволяло действительно пережить те головокружительные мгновения, во время которых кажется, что существо, живущее в нас, распалось на части, или, несмотря на то, что оно сохраняется, оно ускользает от ограничивающей его сущности. Однако Жене наотрез отказывается от общения.


Именно из-за того, что Жене отказывается от общения, он не достигает самовластного мгновения, при котором он забыл бы о том, что все сводится к его занятию быть обособленным существом, или, как говорит Сартр, просто "быть"; и по мере того, как он безгранично растворяется в Зле, пропадает его способность к общению. Здесь-то все и проясняется: Жене губит то, что ему необходимо одиночество, где можно укрыться и где то, что остается от других, всегда расплывчато и невыразительно; одним словом, его одинокой выгоде вредит Зло, совершенное им для достижения истоков самовластности. Необходимое самовластности Зло обязательно ограничено: его ограничивает сама самовластность. Оно противится тому, чтобы ее порабощали в той мере, в какой она является общением. Она противится этому властным движением, доказывающим священный характер морали.


Я допускаю, что Жене стремился стать священным. Я допускаю, что вкус к Злу превзошел в нем желание выгоды, что он желал Зла за его духовную ценность; Жене, не дрогнув, ставил свои опыты.


Никакие банальные побуждения не могли бы объяснить его неудачу; несчастная судьба заперла его в нем самом как в тюрьме, замуровав его основательнее, чем в настоящем карцере, и бросила на дно его собственной недоверчивости. Он никогда не кидался очертя голову навстречу неразумным порывам, охватывающим людей во время больших волнений, но для этого надо было соблюдать одно условие - чтобы никто не смотрел искоса пристальным взглядом, на различие между собой и другими. Сартр замечательно сказал об этой скрытой грусти, угнетавшей Жене.


Частично дутое восхищение литературоведов талантом Жене не помешало Сартру - даже наоборот - позволило ему высказать по поводу Жене разные суровые, иногда слишком резкие суждения, смягченные, правда, глубокой симпатией к писателю. Сартр настаивает на том, что Жене, сотрясаемый противоречиями воли, обреченной на самое худшее, во время поисков "невозможной Ничтожности"50 стремится в конечном итоге к бытию ради существования. Он хочет ухватить свое существование, ему необходимо достичь бытия, ему необходимо убедить самого себя в реальном бытии вещей... Нужно, чтобы это существование "могло быть, не нуждаясь в обыгрывании своего бытия: быть в себе "51. Жене хочет "окаменеть в субстанции", и, если правда, что его поиски направлены, как говорит Сартр, на точку, откуда, по определению Бретона, ближе других подошедшего тут к проблеме самовластности, "жизнь и смерть, реальное и воображаемое, прошлое и будущее, изъяснимое и неизъяснимое, высокое и низкое перестают восприниматься как противоположности...", - это не может не сопровождаться коренными изменениями. На самом деле Сартр добавляет: "... Бретон надеется если не увидеть сверхреальное, то по крайней мере слиться с ним в некой туманности, где видение и бытие составляют единое целое..." Однако "святость" Жене - это сверхреальность Бретона, понятая как недоступная и субстанциональная изнанка существования, это отобранная самовластность, погибшая самовластность того, чье одинокое желание самовластности ее же и предает.


Примечания.


1. Jean-Paul Sartre. Saint Genet, come'dien et martyr. Gallimard, 1952. P. 253 (Oeuvres complete's de Jean Genet, т. I). Сартр так начинает эту биографию: "Вот сказка для антологии Черного юмора".


2. J. - P. Sartre. Saint Genet, come'dien et martyr. P. 528.


3. J. - P. Sartre. Saint Genet, comedlen et martyr. P. 59 - 60.


4. Ibid. P. 60.


5. Ibid. P. 108.


6. В "Notre-Dame-des-Fleurs". (Oeuvres completes, T. II) Сартр подробно анализирует такой вид коронования.


7. Ibid. P. 79.


8. "Saint Genet". P. 221.


9. "Saint Genet". P. 79; цитируется Сартром.


10. "Saint Genet". Р. 343.


11. Самовластность раздражает его меньше, чем святость, запах которой, по его мнению, напоминает запах испражнений. Ему видна ее двойственность, но она окутана отвращением, вызываемым фекалиями, "несмотря ни на что". Он приводит неоспоримые аргументы о самовластности: "Если у преступника, - пишет он, - есть сила воли, он захочет остаться злодеем. Это означает, что он выстроит целую систему, чтобы оправдать жестокость: но она сразу потеряет свою самовластность". Его не заботит проблема самовластности, доступной каждому, стоящей перед любым человеком.


12. "Miracle de la rose". Oeuvres completes, II. P. 190 - 191.


13. Ibid. Р. 212.


14. Исполненный важности... но дешевой. Вот фраза целиком: "В глубине этой камеры, где он становился похожим на невидимого далай-ламу, от него по всему Централу расходились приказы, в которых смешивались грусть и радость. Он был актером, несущим на плечах груз такой пьесы, что только треск слышался. Это рвались жилы. Через мой восторг иногда пробегала судорога - нечто вроде частотных колебаний, идущих от страха и восхищения, которые я испытывал то одновременно, то последовательно" (Ibid. P. 217).


15. Ibid. P. 390.


16. Ibid. P. 329.


17. "Notre-Dame-des-Fleurs". P. 143.


18. Ibid. Р. 141.


19. "Journal du voleur". P. 378.


20. "Miracle de la rose, O. euvres completes, C., II. P. 349 - 350.


21. Курсив Жана Жене.


22. "Journal du voleur". P. 200 - 201.


23. Ibid. P. 207 - 208.


24. Курсив мой.


25. "Miracle de la rose". Oeuvres completes, II. P. 376.


26. "Journal du voleur". P. 199.


27. Ibid. P. 198.


28. "Saint Genet". P. 148.


29. Я вспоминаю дискуссию после одной конференции, во время которой Сартр иронично упрекнул меня за то, что я употребил слово "грех", - я не был верующим, и ему казалось, что в моих устах слово звучало невразумительно.


30. "Saint Genet". P. 221.


31. "Saint Genet". P. 509.


32. "S. G.". P. 508. По этому поводу Сартр дает великолепное определение священного: "субъективное, проявляющееся в объективном и через него, через разрушение объективности". На самом деле общение, высшей формой которого является священнодействие, касается предметов, отрицаемых и уничтоженных как таковых: священные предметы субъективны. Напрасно Сартр пускается в диалектические выкладки, не имея диалектической системы, тем более что каждый раз он вынужден произвольно преграждать сей поток диалектики, текущий по его же воле. Он очень глубок, но вызывает разочарование. Можно ли заниматься такой сложной и ускользающей реальностью, как священное, не связывая ее с тем медленным движением, в которое втянуты наша жизнь и история. Развивая свою способность к импровизации, Сартр потерял свойственную ему стремительность. Он восхищает, но после восхищения остается только истина, которую нужно оспорить, и не спеша усвоить. Его наблюдения всегда замечательны, но они всегда только открывают путь.


33. Ibid. P. 508.


34. "Journal du voleur". P. 117.


35. "Miracle de la rose". Oeuvres completes, II. P. 220.


36. Ibid. P. 208.


37. "Joumal du voleur". P. 115.


38. "Saint Genet". P. 225.


39. В конце "Miracle de la rose". Oeuvres completes, II.


40. "Journal du voleur". P. 184 - 185.


41. В связи с этим противопоставлением см.: "Saint Genet", p. 112 - 116 и особенно р. 186 - 193. Хотя эти идеи близки к тем, что я высказываю в работе "Отверженная часть. Консумация", тем не менее, они сильно разнятся (там я делал акцент на необходимости трат и бессмысленности производительности труда как конечной цели). Впрочем, то, что ценность признана привилегией общества производительности труда, поскольку общество потребления стало невыносимым, не является до такой степени необходимым и достаточным приговором Сартра, чтобы он не смог через 150 страниц употребить два раза "муравьиное общество", чтобы обозначить, само собой разумеется, "общество производительности труда", названное им идеальным. Сартровская мысль иногда более расплывчата, чем хотелось бы.


42. "La Socle'te' fe'odale". Цитата дана по: "Saint Genet". P. 186-187.


43. Сартр мог бы найти в "Отверженной части" иные примеры такого устремления. всеобщность которого я доказал.


44. "Saint Genet". P. 221. Курсив Сартра.

45. Самая большая трудность, встретившаяся Сартру в его философских исследованиях - бесспорно, в невозможности для него перейти от морали свободы к всеобщей морали, связывающей индивидов между собой системой обязательств. Только мораль общения и соблюдения правил, лежащая в основе общения, превосходит практическую мораль. У Сартра, однако, общение - не основа, но может стать таковой, по его мнению, благодаря изначально замутненному видению одних другими (для него основой основ является обособленный человек, а не множество общающихся людей). Еще во время войны он заявил, что напишет работу о морали. Но только честный и огромный труд "Святой Жене" может дать представление о ходе этой работы. Однако, думается, что на диво удачный "Святой Жене" - отнюдь не ее окончание


46. Разделение которого, во всяком случае, возможно. Я вынужден обойти молчанием самую глубинную сторону общения, касающуюся парадоксального значения слез. Тем не менее замечу, что слезы представляют собой, вероятно, вершину чувства, возникающего при общении и самого общения, однако холодность Жене находится на противоположном полюсе этого высшего момента.


47. См.: "Saint Genet". P. 509.


48. "Saint Genet". P. 509.


49. Я несколько раз возвращался к теме запрета и нарушения границ. Теория нарушения границ создана в основе своей Марселем Моссом [7], чьи эссе служат в настоящее время руководством для дальнейшего развития социологии. Марсель Мосс, не старавшийся облечь свои мысли в законченную форму, ограничивался тем, что высказывал их во время занятий. Теория нарушения границ стала объектом интереснейшего доклада одного из его учеников. См. книгу Роже Кайуа [8] "Человек и Священное", изданную с тремя приложениями - о Сексе, Игре и Войне в их отношении к Священному (Галлимар, 1950). К сожалению, работа Кайуа еще не получила должной оценки, особенно за границей. В своей книге я показал, что противопоставление нарушения границ и запрета больше волнует не первобытнообщинный строй, а современное общество. Мы скоро приходим к очевидному выводу, что во все времена человеческая жизнь в любых формах, - поскольку она основана на запрете, отличающем ее от жизни животного (если не считать труда), - обречена на нарушение границ, обеспечивающее переход от животного состояния к человеческому (см. изложение этого принципа, представленное мной в "Критик", 1956, 111/112, август-сентябрь 1956, с. 752-764).


50. Выражение Жене, цитируемое Сартром ("Saint Genet". P. 226). Мне представляется, что поиски "невозможной Ничтожности" у Жене - одна из форм поисков самовластности.


51. "Saint Genet". P. 226. Курсив Сартра.



Комментарии


Глава представляет собой отредактированный Батаем вариант статьи "Жан-Поль Сартр и невозможный бунт Жана Жене", появившейся в "Критик" (№ 65, октябрь 1952 - № 66, ноябрь 1952) в связи с публикацией эссе Сартра "Святой Жене, комедиант и мученик" в качестве первого тома галлимаровского Собрания сочинений Жене (1952). Годом раньше издательство "Галлимар" выпустило книгу Жана Жене "Дневник вора" и второй том Собрания сочинений, куда вошли "Богоматерь цветов", "Приговоренный к смерти", "Чудо о розе", "Песнь любви".


Поскольку проза Жене впрямую связана с его биографией, мы полагаем уместным напомнить здесь основные перипетии этого нетривиального сюжета.


Жан Жене родился в Париже 19 декабря 1910 г. Отец неизвестен. Брошенный матерью, мальчик оказывается в сиротском приюте, откуда его берет'на воспитание крестьянская семья. В возрасте 10 лет он обкрадывает своих приемных родителей и попадает в детскую колонию Метре. В начале 1930-х годов вербуется в наемные войска и путешествует по Испании, Марокко, Италии, Югославии, Германии, то торгуя собой, то попадая в тюрьму.


В 1942 г., находясь в тюрьме. Жене пишет свое первое произведение "Приговоренный к смерти" - классические александрийские строки о любви к погибшему на гильотине другу Морису Пилоржу.


Среди наиболее ярких спектаклей, поставленных по пьесам Жана Жене, нужно назвать следующие:


    "Служанки", режиссер Луи Жуве, Театр Атене, 1947; "Канатоходец", музыка Дариуса Мило, театр на Елисейских Полях, 1948. В том же году Жене приговаривают к ссылке, однако по просьбе Сартра, Кокто и многих других президент Венсен Ориоль решает его помиловать; "Негры", режиссер Роже Блэн, Париж, 1959; "Балкон", режиссер Питер Брук, 1960; "Ширмы", режиссер Роже Блэн, в главных ролях Мария Казарес и Мадлен Рено. Постановка спровоцировала страшный скандал, который утих только благодаря стараниям Андре Мальро, тогдашнего министра культуры.

В 1983 г., за три года до смерти, Жан Жене был награжден Государственной премией в области литературы.


... разглядывая "Историю Франции" Лависса или Байе... - Под редакцией Эрнеста Лависса (Lavisse; 1842-1922), известнейшего французского ученого, иностранного члена-корреспондента Петербургской Академии наук, автора ряда капитальных трудов по прусской и всеобщей истории, выходили многотомные издания "История Франции от истоков до Революции" (Т. 1-9, 1910-1911) и "История современной Франции от Революции до мирного договора 1919 г." (Т. 1-10, 1920-1922). "История Франции" Альбера Байе (Bayet) вышла • 1938 г.; в числе других его работ - брошюра "Демократический дух советских учреждений" (1945), книг" "История свободомыслия" (1959). ... более озлобленнны против него, чем Вязальщицы против его предка. - Речь идет о женщинах из простонародья, присутствовавших на революционных собраниях, особенно часто - на заседениях Конвента и Якобинского клуба. Во время заседаний они вязали (откуда и пошло их прозвище, придуманное писателями-роялистами), но реакцию на происходящее выражали весьма бурно. В глазах роялистов "вязальщицы" были воплощением революционной жестокости, некими "фуриями гильотины". ... понятие радикального Зла... - Теория радикального Зла была подробно разработана Кантом, повторившим вслед за Блаженным Августином, что человек сотворен из "кривого полена", а вслед за Баумгартеном - что зло глубоко укоренено в человеческой природе и что оно извращает первооснову всякого правила. По Канту, радикальное зло проистекает из конечности человека; оно радикально, поскольку извращает основы всех правил, и его невозможно искоренить человеческими силами, ибо для этого нужны хорошие правила, которые, в свою очередь, не могут возникнуть, покуда высшая субъективная основа всех правил считается извращенной. ... подобно Ганноверскому мяснику... - Имеется в виду Фриц Хаман, мясник из Ганновера, приговоренный к смертной казни в 1924 г. по обвинению в убийстве 27 человек. - Всю Европу потрясла тогда даже не столько эта цифра, сколько неслыханная и неправдоподобная жестокость преступления. Убив свою очередную жертву - а жертвами мясника-маньяка становились исключительно мальчики и юноши в возрасте от 10 до 20 лет, что было связано, по-видимому, с его ненавистью к гомосексуалистам, - Хамаи делал из ее мяса колбасы, которые затем продавал ничего не подозревающим клиентам. Ганноверское дело так или иначе отозвалось во многих художественных произведениях, а песенкой-страшилкой про Хамана еще долго пугали в Германии непослушных детей. Имя Стефана Малларме (1842-1898; французский поэт, теоретик символизма) всплывает у Сартра по причинам биографического свойства. За "Святого Жене" Сартр принялся в 1949 г., не завершив двухлетней работы над эссе о Малларме, которая, очевидно, продолжала занимать его мысли и к которой он вернулся в 1952. Вот почему, пишет Арлетт Элькаим-Сартр, книга о Жене "... кишит формулами Малларме и в ней часто проводится параллель между позициями обоих поэтов по отношению к творчеству" (см. предисловие к кн.: Sartre /. - P. La luc

Новаторство поэтической системы Г РДержавина Анализ оды «Фелица&#187

Экзамен: Русская литература 18 века

Первое самое оригинальное сочинение Д. – стихотвор. 1779г.Ода на рождение в севере



порфирородного отрока ( посвящ. внуку Екатерины11 – Александру 1 )



В этом стих. Д. изменил практически все канонические признаки торжественной высокой



оды, создал самобытную оду, в которой высокое начало соединяться с изображением



бытности, повседневности, высокий стиль соединяется со средним.



А)отказ от 4-х стопного ямба, заменив 4-х стопным хореем.

Гардзонио С. Пушкін і Дантеобщие елементи культурного зіставлення

"Цитування тексту взяте із книги: століття й Відродження"&"Цитування тексту узяте із книги: століття й Відродження" Найвідоміше підтвердження такого прагнення до самовизначення полягає в знаменитому автопортреті з написом Il gra"Цитування тексту взяте із книги: століття й Відродження" Пушкіна як національного поета

Данилин Ю. И. Очерк французской политической поэзии XIX в. Жан-Батист Клеман

ЖАН-БАТИСТ КЛЕМАН


Жизнь поэтов революционной демократии была невыразимо трагична.


В песне Эжезиппа Моро "Surgite mortui!", имеющей невеселый подзаголовок "Куплеты, пропетые на завтраке, все участники которого покушались на самоубийство или думали о нем", поэт признался, что уже четыре раза замышлял покончить с собой; по всей вероятности, и самая смерть Моро была самоубийством, как и странная смерть Гюстава Леруа. Самоубийством покончили Жюль Мерсье и Шарль Жилль. Готов был к этому и Эжен Потье. Мысль о самоубийстве владела и другим поэтом, Жаном-Батистом Клеманом (1836-1903).


Случилось с ним это еще в юности. Сын зажиточного мельника, он порвал в 14 лет с деспотизмом семьи и стал простым рабочим. Уже вскоре на горьком опыте познал он, какова беспросветно-нищенская доля людей физического труда. Но когда полюбивший его начальник предложил ему стать надсмотрщиком за рабочими, Клеман отказался примкнуть к числу эксплуататоров. И как-то однажды, полный невеселых дум, остро переживавшихся его впечатлительной натурой, юноша решил покончить с собой: он заснул на краю обрыва, над рекой, надеясь на то, что, повернувшись во сне, упадет в реку и погибнет. Но судьба берегла его: он не повернулся во сне, не погиб, а проснувшись, уже не захотел повторять такую попытку.


В поисках наиболее подходящей профессии Клеману пришлось изучить 36 ремесел, но ему так и не удалось найти такого, где от него не требовали бы "безропотной покорности" и где бы он не видел хозяйской "тирании и эксплуатации". Он понял, что жизнь уже сделала его бунтарем, и решил таким остаться. Ему казалось, что быть независимым оп может только в "свободной профессии", став литератором. Скопив с великими трудами сотню франков, он отправился в Париж, поступил в приказчики к одному виноторговцу, а все вечера отдавал самообразованию и писанию стихов. Началась долголетняя жизнь, полная всяческих лишений, граничащая с нищетой. Только в конце 1850-х годов поэту удалось продать одну из своих песен музыкальному издателю за 15 франков. По словам Клемана, он испытал в тот день "необыкновенное чувство": "У меня все еще стоит в ушах мелодичный звон трех пятифранковиков, которые издатель вложил мне в руку; я стиснул их так лихорадочно, словно совершил кражу"1.


Поэзия Клемана - фольклорного происхождения. Она хранит отзвук старинных народных, частью плясовых, песен. Но, повторяя темы, образы и построение народных песен, сказок и легенд, поэт усиливал и обострял их мятежную социальную выразительность. Учителями своими в песенном искусстве он считал Беранже, Эжезиппа Моро и Пьера Дюпона.


Воспитываясь в такой школе, Клеман превратился в политического шансонье - и не замедлил оказаться на подозрении у цензуры Второй империи. Запрещалось множество его песен. Однажды он явился в Цензурный комитет и, играя в наивность, спросил, за что же он обречен на одни гонения. Ему сурово ответили, что поэт должен пенять на самого себя. "Зачем вы затрагиваете, - прибавил, несколько смягчаясь, цензор, - такие сюжеты, которые и т. д. и т. д.? Вам ведь было бы так легко сочинять прелестные вещицы, воспевая цветы, птиц, да мало ли что еще. Останьтесь в указанных мною рамках - и вам не придется жаловаться на цензуру".


Поэт пообещал последовать благому совету и вскоре представил в цензуру новую песню "О муза, воспоем дубравы и цветы!" Но в цензуре никак не ожидали, что о дубравах и цветах можно писать подобным образом, и песня Клемана была запрещена еще строже, чем все предыдущие.


Вот две первые строфы этой песни:


В парижском воздухе ты, муза, захворала, - Покинем этот склеп, в нем душно и темно! И пусть крылатый стих не возбудит скандала: Мы только то споем, что нам разрешено. Прочь, мысли горькие! С тобой бедны мы оба, А строгих цензоров и я боюсь, как ты. Чтоб не настигла нас министров лютых злоба, О муза, воспоем дубравы и цветы!


Померкли небеса. Неся угрозу миру, К нам буря близится и все сметет она. Ужель в такие дни обречь молчанью лиру? Народ печали полн и песнь ему нужна! Для крыльев мир не тесен Веселый наш рефрен - отрада нищеты. Но мы вручим не ей венец бессмертных песен. О муза, воспоем дубравы и цветы!


Пер. В. Левика


В обстановке такого цензурного гнета поэту приходилось в поисках заработка писать песни на темы любви и деревенской жизни. Он испытал влияние Дюпона, создав немало идиллически-созерцательных песен о богатой, цветущей природе, о нежных пейзажах родины, о мельницах и красивой мельничихе, в которую охотно бы влюбился по примеру всех, кто ее видит. Он жизнерадостно воспевал уборку богатого урожая истомленными и веселыми крестьянами ("Майоран"), создавал колоритные образы деревенских красавиц, руки которых крепки, как клещи, в неустанном труде ("Катерина"), или образ бодрого силача-кузнеца, любителя в день получки выпить и сделать жене нового ребенка ("Кузнец"). Однако немало было у поэта песен о бедняках деревни ("Декабрь", "Баллада нищего"), о горемыках-батраках, накапливающих вражду к своим угнетателям ("Песня сеятеля"). Крестьянин - основной народный образ в песнях Клемана 1850-х годов. Вместе с тем резко и сильно звучали его сатирические песни о кулаках и тунеядствующих в деревне помещиках и рантье. По сравнению с Дюпоном Клеман гораздо глубже вошел в жизнь крестьянства: тема социальных противоречий деревни была у него постоянной. Что ж удивительного, что, когда он захотел издать эти и другие романсного типа песни отдельным сборником под названием "Песни из-за куска хлеба", цензура не замедлила его запретить.


Известность неожиданно пришла к Клеману с его любовной песней "Время вишен", действительно полной победоносного очарования. Популярность ей создал оперный тенор Ришар, положив ее на музыку и включив в свой постоянный концертный репертуар.


К середине 1860-х годов муза Клемана становилась все более наступательно-боевой. Одна за другой возникали его сатирические и революционные песни. Поэт без устали бичевал Вторую империю, предсказывая, что конец ее уже близок ("Слава императору", "Ну и времена!", "Воспрянь, муза!" и др.). С великой, рвущейся из сердце любовью славил он свою родину не только за ее свободолюбивые традиции, но и за ее мыслителей, за эмигрантов 1848 г., за трудовой народ ("Моей Франции"), воспевал вспыхнувшую было в 1868 г. революцию в Испании ("Мадридский звонарь"), а в песне "Восемьдесят девятый год" (1866), славя революцию XVIII в., звал французов к новой революции: "Как и в восемьдесят девятом году, народ по-прежнему страдает; для него не сделано ничего. Во имя справедливости - пора, чтобы для всех крепостных земли, заводов и рудников наступил их восемьдесят девятый год!" Песня была запрещена. Демократический композитор и певец Дарсье, на деятельность которого советским музыковедам давно бы уже пора обратить внимание, мог спеть ее лишь после падения Второй империи; позже она вошла в репертуар правительственных концертов Парижской Коммуны.


А пока Клеману приходилось только терпеть всяческие преследования. За песни "Ну, и времена!" и "Восемьдесят девятый год" его собирались отдать под суд. Поэт вынужден был бежать в Бельгию, разумеется, не имея никаких средств. Помогла ему случайная встреча с Ришаром, отдавшим поэту свой плащ: наступила зима, а у Клемана не было теплой одежды. Тогда-то Клеман и подарил ему в благодарность "Время вишен". Вернувшись на родину и продолжая активную революционную деятельность против Империи не только в качестве поэта, но я в качестве памфлетиста, Клеман оказался участником восьми процессов, возбужденных Империей против республиканской прессы. За попытку издавать свой собственный журнал "Кастет", наделавший немало шума, Клеман был обвинен в "оскорблении императора и членов императорской семьи"; в январе 1870 г. суд приговорил его к году тюремного заключения и к штрафу в 500 франков. Но поэта заключили в тюрьму 5 марта, а полгода спустя Империя рухнула.


Клеман не замедлил стать противником буржуазно-республиканского правительства национальной обороны, участвовал в народных восстаниях 31 октября 1870 г. и 22 января 1871 г. Принял он, разумеется, активное участие и в пролетарском восстании 18 марта 1871 г., а в силу своей уже широкой популярности был избран в члены Парижской Коммуны.


Прудонист в молодости, поэт по воле пролетарской революции оказался одним из самых активных, непримиримых и решительных деятелей Парижской Коммуны. Не раз находя недостаточно радикальными ее мероприятия, он резко заявлял, что иные члены Коммуны колеблются принять подлинно революционные меры против Версаля и толкуют о гуманизме, тогда как против версальцев необходимо применить все средства военной науки. Клеман считал, что Коммуна недостаточно удовлетворяет "справедливые требования народа", например по вопросу о бесплатном возвращении заложенных вещей из ломбарда. Без всяких колебаний высказался он и за создание Комитета общественного спасения, а этот вопрос, как известно, вызвал раскол в Коммуне. Клеман, наконец, первый и единственный из членов Коммуны стал проводить в жизнь в своем XVIII округе декрет о передаче бедноте квартир бежавшей буржуазии. И поэт оказался одним из самых активных баррикадных бойцов Коммуны в ее последние дни.


Некоторое время Клеман скрывался в парижском подполье, затем ему удалось бежать в Бельгию. Версальским военным судом он был заочно приговорен к смертной казни. Из Бельгии он перебрался в Лондон и здесь провел почти в постоянной нищете долгие годы эмиграции. Но никакому голоду не удавалось сломить его дух. Однажды Клеману повезло: он получил возможность преподавать французский язык одному английскому аристократу. Это был очень хорошо оплачиваемый урок, но как-то раз ученик спросил Клемана, верны ли слухи, что он был коммунаром, и добавил, что "недолюбливает коммунаров". Клеман отвечал словечком, неудобным для печати, - и потерял свой заработок.


В другой раз к нему явился некий французский издатель с предложением выпустить книгу стихотворений. Поэт обрадовался и предложил напечатать свои революционные песни, запрещенные при Империи. Но издателю было желательно опубликовать лишь то, что Империя разрешила к печати. Клеман понял, что перед ним субъект, желающий спекулировать на его имени как члена Парижской Коммуны, и резко ему отказал.


Томясь тоской по родине, Клеман нелегально ездил во Францию один раз в конце 1870-х годов и окончательно возвратился туда в 1880 г., незадолго до общей амнистии. Он не замедлил стать членом Рабочей партии, а после ее раскола остался не с гедистами, а с поссибилистами, реформистским крылом партии; что делать - после Парижской Коммуны "наступил перерыв в революционной борьбе французского пролетариата"2, время ослабленности революционного лагеря и идейного разброда в нем. Для поссибилистов поэт оказался драгоценнейшей находкой в качестве отличного и неутомимого пропагандиста, с охотой работавшего на севере Франции, в Арденнах, где его задачей было знакомить с требованиями и целями социализма наиболее отсталые слои рабочего класса. В партии поссибилистов Клеман принадлежал к ее левому крылу (впоследствии к группировке Аллемана).


* * *


В дни Коммуны Клеман был так завален своими депутатскими обязанностями, что не создал ничего, кроме песенки "Официантки от Дюваля", славящей женщин, защитниц Коммуны. Но, по совести говоря, автор этих строк не вполне уверен, что эта песня принадлежит Клеману: отыскалась она в весьма мутном источнике3, а поэт ее в свои сборники не включал.


Первый свой сборник "Песни" Клеману удалось издать только в 1885 г. на средства, собранные его товарищами по революционной борьбе. В книге - лучшее из написанного в 1850-1860-х годах, цикл песен о Коммуне, песни, созданные в эмиграции и после возвращения на родину.


В отличие от Потье с интернациональным масштабом его поэзии (хотя в 1880-х годах Потье писал главным образом о французском рабочем классе), лирика Клемана посвящена Франции и происходящей в ней социально-политической борьбе. Это не значит, что Клеман как-либо продолжает традицию национально-патриотической гордости за свою родину как светоча человечества. Нет, Клеман, пролетарский поэт, не устает бичевать французские правящие классы, буржуазно-демократических правителей Третьей республики, а центральной его темой является тема тружеников города и деревни, обездоленных, бесконечно угнетенных, надорванных эксплуатацией.


В цикле песен о Коммуне замечательна "Кровавая неделя", написанная в июне 1871 г., в те страшные дни, когда поэт из своего парижского тайного убежища "слышал каждую ночь аресты, выстрелы, крики женщин и детей".


Бьют, вяжут, ловят по засадам И в тюрьмы гонят день и ночь, Спокойно к стенке ставят рядом Отца и сына, мать и дочь. Так, знамя красное карая, Осуществляя свой террор, Вся монархическая стая, Беснуясь, вылезла из нор. Такты и будешь неизменно В ярме, народ едва живой?! Доколе сволочи военной Тебя топтать на мостовой? Доколе под поповской кликой Влачить нам скотски жребий свой? Когда ж мы будем с ней - с великой Республикою трудовой?


Пер. А. Гатова


Рефрен песни следующий:


Пусть так... Но мы, как можно раньше, Воспрянем - дни боев близки! Так думайте же о реванше, К нему готовьтесь, бедняки!


Для песен Клемана о Коммуне характерно то, что о задачах ее борьбы поэт упоминает бегло и общо, и песни его скорее лишь антиверсальская лирика, повествующая об ужасах белого террора. В песне "Капитан "К стене!" поэт создал отвратительный тип версальского пьяного офицера, руководящего уличными расстрелами "кровавой недели": тут убивают всякого прохожего без разбора, будь это старики, женщины, дети,- словом, ни в чем не повинные люди, будь ли это, наконец, сами доносчики на коммунаров. Капитан пьян вдребезги и только успевает пробормотать: "К стене!"


В песне "Коммунарда" Клеман использовал нередкую и раньше у него форму песни-пляски, в частности построение старой "Карманьолы" революции XVIII в. Казалось бы, не очень-то подходит такая форма к содержанию песни, повествующей о разгроме Коммуны. Но подобно тому, как революционное плебейство 1789-1793 гг. распевало "Карманьолу", насмехаясь над королем и вторя ее дерзкому тексту вызывающим грохотом приплясывающих каблуков, так и Клеман, оплакивая гибель Коммуны, не падал духом, сознавал, что рабочие не сдаются и будут, распевая его песню, приплясывать, чтобы стук их каблуков терзал уши версальских победителей. Вот несколько строф из этой песни:


Как крыс, в Париже в страшный час, Изменой захватили нас: Политы кровью нашей все И мостовые и шоссе, Пропитаны насквозь, Все в слякоть расползлось. Любой капитулянт-подлец В грудь коммунарам гнал свинец, Но, перед немцами дрожа, Как шавка жалкая визжа, Им продал все, что есть: И родину, и честь! В Париже пировала месть, И всех злодейств никак не счесть: Нужны пуды бумаги тут, И в счете месяцы пройдут. Но все же, день придет, Сведет историк счет! С буржуазией в этот час Навек все порвано у нас; Ну, а жандармов-жеребцов, Убийц, расстрельщиков, шпиков Мы всех-недолго ждать - , Заставим поплясать!


Пер. Г. Шенгели.


И следующий гордый припев:


Станцуем коммунарду, Держись смелей! Держись смелей! Станцуем коммунарду, Держись смелей, Сто чертей!


Большинство песен Клемана построено на отдельном типическом образе. Таковы уже были многие его песни 1860-х годов: "Кузнец", "Катерина", "Кормилица Пьеро" и другие, где поэт с любовью воссоздавал образы тружеников из народа. Таковы же и сатирические образы деревенского кулачья, рантье и буржуа: "Фермер Жан", "Наш барин" и др.


После Коммуны, продолжая во множестве создавать песни об отдельных тружениках, почти всегда завершающиеся призывом к новой революции, поэт уже не высмеивает отдельного буржуа или представителя властвующих верхов, но с ненавистью пишет об этих людях как о враждебных народу прислужниках Третьей республики. После Коммуны у поэта две основные темы: измученные труженики и их враг - буржуазно-демократическая Третья республика.


Чуткое, отзывчивое, впечатлительное сердце поэта как бы всасывало в себя все народные горести и муки и возвращало их народным читателям в острой и ярко выразительной форме. С какой любовью создает поэт в песне "Мой муж" образ рабочего-коммунара Мартена, которого в дни версальского террора тщетно разыскивает на улицах Парижа его обезумевшая от горя жена, спрашивающая всех прохожих, не видели ли они ее мужа, такого славного молодца-трудягу, отца шести детей, так и так-то одетого... С какой любовью создан в песне "Нищий ребенок" образ беспризорного, не имеющего отца и матери мальчугана, иззябшего, вечно голодного, отыскивающего себе пропитание в помойных ямах.


Вам, богачи, теперь впервые Понятно, почему, Когда взломали мостовые И город - весь в дыму, Тот мальчуган у баррикады Подносит для бойцов заряды И песнь мятежную поет: Не знают, что такое холод И голод Те, кто в беспечности живет!


Пер. В. Дмитриева


С какой любовью создан образ бедной, больной, еле бредущей старухи труженицы; чуть живая, она торгует зеленью, которая приносит здоровье людям ("Старуха в косынке"). Сколько и других, полных сострадания и любви к измученному народу песен, таких, как "Машина", "Бедняга Антуан", "Жак-Неудача", "Измаян я" и др.


Наряду с песнями, построенными на отдельном народном образе, у Клемана немало песен, где он пишет обо всей массе народа: "Те, кто в нужде", "Бедняки", "Не жалейте бедняков!".


Многие из своих песен Клеман сопровождал авторским комментарием, порою достойным не меньшего внимания, чем сама песня. Так, песню "Время вишен", столь уже популярную, поэт посвятил одной безвестной героине Коммуны и рассказал в комментарии, что это была работница, сестра милосердия, пришедшая на последние баррикады Коммуны, чтобы оказать нужную помощь ее бойцам. Растроганные, коммунары умоляли ее уйти от опасности, но она не уходила. Осталась ли она в живых или погибла, Клеману было неизвестно, и он знал только то, что ее звали Луизой. "Не должен ли я посвятить этой безвестной героине самую известную из моих песен?"


Песня "Бедняки" тоже сопровождается авторским комментарием, в котором Клеман, столь любивший Беранже, почел долгом выступить против его песен "Беднота" и "Чердак", находя, что Беранже "прикрашивает нужду, которую терпит народ": "Нет, любовь и веселье не являются, вопреки словам Беранже, обычными гостями мансард и чердаков. И хотя, конечно, можно есть без скатерти и спать на соломе, но я думаю, что есть на скатерти тоже неплохо и в мягкой постели спится не хуже. А если бы бедняки действительно любили друг друга, как утверждает Беранже, или понимали бы, что для них на самом деле нужно, то, наверное, их жизнь была бы иной". И песня Клемана построена на постоянном противоречии высказываниям "Бедноты".


Тем не менее Клеман, столько писавший о беспросветно-горькой доле бедняков, знает, что сколь они ни подавлены, ни измучены, в них вечно жива бодрость. В песне, иронически озаглавленной "Не жалейте бедняков!", ирония эта вызвана выступлением одного журналиста-реакционера, бессовестно заявлявшего, что если бедняки поют, то, значит, нечего их жалеть: они довольны своей жизнью.


Вот что пишет Клеман:


Поет, сгибаясь под вязанкой, Как щепка тощий, дровосек; Поет шарманщик с обезьянкой, Что коротает с ним свой век; Поет бродяга-безработный, Хоть ноги босы, впал живот; Поет старик, чей рот цинготный Никак сухарь не разжует. Поет вовсю кузнец у горна Хотя ручьем струится пот; Поют шахтеры в копи черной, Хотя их гибель стережет; Поет прядильщица больная, Хотя безжалостный станок, Ей бронхи пылью разъедая, Давно румянец стер со щек. Поют голодные ребята, Дрожа от стужи в декабре; Поют: юнец придурковатый, Скрипач в убогой конуре, Над люлькой - мать, чьи пусты груди, У стада пастушок худой... Поют измученные люди, Объединенные нуждой.


Пер. В. Дмитриева


Да, трудовой народ продолжает петь, но вся беда в том, что он поет старые-престарые песни; за это единственно и следовало бы его пожалеть, полагает Клеман. Поэт и ставил себе главной целью создавать для народа новые песни, простые, доходчивые, способные вооружать бедняков, объединять их, просвещать и неустанно звать свержению капиталистического гнета.


Стремясь просветить, поднять на борьбу рабочих года и деревни, Клеман написал ряд выдающихся памфлетных песен, ставящих себе целью разоблачить правителей Третьей республики ("Банда плутов", "Бей волка!"), и свору прислуживающих им церковников и ханжей Настоящее рождество"), все условия жизни капиталистического строя, закабаляющего тружеников-бедняков Дьявол"), и все, наконец, посулы и обманы, используемые Третьей республикой для одурачивания масс ("Свобода, равенство, братство"). Последнюю песню поэт посвятил скончавшемуся в 1884 г. Огюсту Бланки, как "величайшей, быть может, жертве этих трех слов, за которые он боролся всю свою жизнь, с мужеством, никогда ему не изменявшим",- пишет поэт в комментарии к песне. Цель песни - доказать, как горько ошибался великий французский революционер:


Свобода, Равенство, Братство. Трех слов этих, звучных, веселых Рабочий познал перевод. Он их: Безработица, Голод И Самоубийство - прочтет. Слова! Не насытишься словом! А голод - властительный спрут. Вот старый рабочий без крова, И дети от голода мрут. Свобода, Равенство, Братство, Свобода - все наше богатство, А равенство - счастья залог. Нам нужно, нам радостно братство, Не нужны хозяин и бог. Риторика бесит пустая!


Богато образны, красочны, страстны были песни Клемана, всецело посвященные заботам поэта о раскрепощении трудового народа от темноты, от суеверий и предрассудков, от абстрактной веры в слово "республика", от влияния попов и буржуазных журналистов. Всю силу своего огромного пропагандистского таланта вкладывал и свои стихи поэт. Но в отличие от Потье он не был вооружен так глубоко учением научного социализма, а с другой стороны, имел дело, как пропагандист (в Арденнах), еще с самыми отсталыми и темными слоями пролетариата, впервые лишь пробуждая их к осознанию необходимости объединиться, начать борьбу за свои классовые интересы. Революционные призывы Клемана носят еще примитивный характер: он призывает своих читателей подняться", "разогнуть спины", "перестать быть рабами", "завоевать права", понять, что "спасать себя" они должны сами, дабы завоевать "республику справедливости и труда". Дальше таких пожеланий Клеман в сборке 1885 г. не идет. Поссибилистские влияния, вообще ало дающие себя знать в его лирике, разве лишь в подчеркивании бытовых тягот пассивно страдающего народа, несомненно сказались в этом неопределенном пожелании республики справедливости и труда", в то время как отье уже так грозно выдвигал требование диктатуры пролетариата.


Во втором сборнике Клемана, "Сто новых песен"4, нет следа прежних фольклорно-сказочных мотивов, нет сентиментально-созерцательной наивности ранних его песен, весь сборник - сплошь суровая публицистическая лирика, и весь он проникнут кипуче-страстным призывом к свержению Третьей республики.


Поэт бдительно разоблачает попытки президента республики Феликса Фора, министра Мелина и всего их окружения плести монархические заговоры ("В Елисейском дворце", "Мелинит", "Политиканы", "Сомкнем ряды"), правителей Третьей республики он бичует не только как таенных роялистов и иезуитов, но и как верных слуг капитала, старающихся с помощью церкви окончательно кабалить народные массы, если уж невозможно их гильотинировать и расстрелять. Он неустанно разоблачает преступных биржевых аферистов, разврат, тунеядство и отвратительное лицемерие угнетателей народа ("Плати, бедняк", "Поезда для рабочих", "Жандармы", "Как вело в Париже!", "Их меню", "Лицемеры", "Артон в тюрьме").


В этом сборнике Клеман окончательно переходит к изображению городских рабочих, которые становятся основными и главными его персонажами. "Самая демократическая буржуазная республика, - писал В. И. Ленин, - не была никогда и не могла быть ничем иным, как машиной для подавления трудящихся капиталом, как орудием политической власти капитала, диктатурой буржуазии"5. Клеман мог бы подписаться под этими словами. Варьируя одну из постоянных тем Потье в песне "В природе места нет нужде", поэт восхищается могуществом человека, смело покоряющего природу, глубочайшие ее недра и в то же время лишенного благ изобильной природы и изнемогающего по воле властвующих капиталистов:


Они украли без стыда У вас заводы, почву, недра, Орудья вашего труда И все дары природы щедрой.


Пер. В. Дмитриева


И снова проходит перед читателем вереница образов рабочих, надорванных непосильным трудом, теряющих силы, бодрость, калечимых машинами для того, чтобы наживались фабриканты. Проходят образы тощих бедняг-безработных, убитых мыслью о голодной семье, тщетно ожидающей их заработка ("Хлеба не хватает", "Безработица", "У дверей бедняков" и др.). Проходят длинной чередой подавленные и отчаявшиеся бедняги, с безнадежной тоской, с готовностью умереть или покончить с собой ("Пришла зима", "Хромой старик", "Самоубийцы"). Проходит множество женских образов, когда-то румяных, цветущих девушек, а ныне изнуренных работой за грошовую плату, обсчитываемых при этом, боящихся иметь лишнего ребенка ("Бедняжка", "Устала жить", "Неделя работницы", "Довольно с нас детей").



Нередки и образы детей-бедняжек, в башмачок которых уже не положат к празднику подарка; а другие из них столько уже хлебнули горя, что ничего не ждут, кроме смерти-избавительницы ("Сочельник", "Что ты тут делаешь, малыш?").


При виде всех этих нескончаемых, повсеместных, беспросветных примеров народного горя, так ярко, с такой сердечной мукой обрисовываемых поэтом, он порою и сам подавлен отчаянием. Песня "Новый год пролетариев" построена на ряде монологов бедняг тружеников и тружениц; на долю каждого и каждой из них выпало получить под Новый год "подарок" в виде увольнения с работы. Их речи, полные горя и безнадежности, завершаются поистине криком отчаяния самого Клемана:


Терпите муки, погибайте! Тяжелый труд - для вас одних... Другим богатства добывайте И в рудниках, и в мастерских! Кусок, омоченный слезами, Спешите ночью проглотить, Спешите мертвыми телами Могилу братскую мостить! Так Новый год встречают парии... Таков ваш праздник, пролетарии!


Пер. В. Дмитриева


Клеман не устает призывать рабочих к отпору капиталистическим насильникам и эксплуататорам, к революционному действию. Но, несомненно, радостнее ему, как художнику-реалисту, было типизировать образы рабочих, которые уже сами осознали, что "этот мир устроен скверно" и "пора добиться перемен". Ему отрадно было слышать и воспроизводить в своих песнях, как многие из этих тружеников, не по своей воле становившиеся безработными, возлагают надежды лишь на успех социальной революции. В песне "Бродяга" ее персонаж заявляет:


Я говорю, что мы - рабы, Что и ремесленник искусный От горькой не уйдет судьбы, Я говорю, что это гнусно! Кирка и молот - не в чести, Работы, хлеба не дождаться... Так надо нам за ружья взяться И счеты давние свести!


Пер. В. Дмитриева


Влияние песен Потье часто ощущается теперь у Клемана. Отдельные мотивы "Интернационала" явственно звучат в песне Клемана "Долой кумиров!":


Настала сражений пора... Великим идеям - дорогу! Нет, больше не станем "ура" Любому кричать демагогу! Спасенье с небес не придет, Друзья, в эти дни роковые, И нас не мессия спасет, - Спасем себя сами впервые!


Пер. В. Дмитриева


Если революционные призывы Клемана и в последнем сборнике еще не носят той определенности, как у Потье, если они по-прежнему общи и азбучны, если в иных случаях поэт все еще убеждает своих пролетарских читателей не верить политическим шарлатанам Третьей республики, обещающим какие-то реформы, словом, если в отношении идейном лирика Клемана отстает от лирики Потье, то все же по страстной и глубокой преданности делу народной борьбы песни Клемана представляют собой один из замечательных памятников пролетарской поэзии. В. И. Ленин писал, что существо международного революционного движения за период 1872-1904 гг. заключалось в процессе "подбирания и собирания сил пролетариата, подготовки его к грядущим битвам"6. Поэзия Клемана, неустанно стремившаяся просвещать рабочих, скликать их на бой с миром капиталистического насилия, безусловно этим задачам отвечала, каковы бы ни были отдельные слабые стороны политического credo поэта.


С поэзией Клемана, как и с поэзией Потье, мощно вошел во французскую литературу многоликий мир образов трудового народа, измученного страданиями, но понявшего наконец, что спасение - в его собственных руках. И если в песнях Беранже трудовой народ сознавал свое достоинство как патриота, сражающегося за освобождение Франции от ига эмигрантской монархии, то под влиянием Парижской Коммуны и последующей борьбы рабочего класса трудовые массы Франции, как это отражено в поэзии Потье и Клемана, обретали и обрели чувство собственного достоинства во имя борьбы за освобождение труда от капиталистического ига, за раскрепощение трудового человечества всего мира.


Примечания.


1 Высказывания Клемана взяты из его предисловия к книге: J. B. Clement. Chansons. P., 1885. Полнее о Клемане читатель узнает из нашей книги "Поэты Парижской Коммуны" (М., изд-во "Наука", 1966) Дооктябрьской революции Клемана на русский язык не переводили Цитаты из его стихотворений приводятся по "Антологии поэзии Парижской Коммуны" (М., Гослитиздат, 1948), а полнее поэзия его представлена в книге Ж. - Б. Клеман. Избранные песни. Пер. В. Дмитриева, М., "Художественная литература", 1951.


2 В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. ЗЗ, стр. 32.


3 Она найдена нами в одном из яростно-клеветнических романов, обливающих грязью Коммуну (Arseae Houssaye. Le Chien perdu et la femme fusillée. P., 1872).


4 J. B. Clement. Cent chansons nouvelles. P. (1899).


5 В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 38, стр. 308.


6 В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 23, стр. 3.

Очень интересные новости

загрузка...